Сразу же после ее отъезда я переключила все внимание на Блонделя. Я послала за ним, и он пришел и встал передо мной. Был еще час до полудня, но он уже успел заглянуть в кувшин. Блондель не шатался и не падал, как в Акре — эта стадия давно миновала, — но тем не менее был пьян. Я смотрела на него, на его лицо с мешками под глазами, на одутловатость под нижней челюстью, на пьяный румянец на скулах, на волосы, теперь безжизненно седые, слишком длинные и неухоженные. Его туника, купленная к Рождеству, была мятой и в пятнах, штаны — грязными и требовавшими штопки. Высыхающая маленькая правая рука теперь была всегда прижата к переду туники.
Он стоял передо мной, а я с поразительной ясностью вспоминала поющего юношу, улыбнувшегося мне на рыночной площади в Памплоне, — упругая, стройная фигура, мягкая грация, красивое, умное лицо…
— Блондель, — заговорила я, — зачем вы это делаете?
— Делаю — что, миледи?
— Пьете, — грубо сказала я. — Одурманиваете себя этим проклятым вином. Вы только посмотрите на себя! Вы, еще молодой мужчина, выглядите как старый солдат на углу улицы.
— Так я и есть старый солдат, разве нет? — по-дружески возразил он. — Подайте милостыню, леди, добрая леди, подайте монетку старому солдату, вернувшемуся со Святых войн. — Он великолепно сыграл эту роль, а под конец рассмеялся.
— Мне не смешно, — отрезала я. — Я очень озабочена вашим состоянием, Блондель. Может быть, я была невнимательной и ничего не замечала, но ее величество совершенно потрясена и сказала мне о том, каким больным и старым вы ей показались.
— Правда? — спросил он и мотнул головой с веселым, как прежде, видом. И снова засмеялся, но уже не так горько и сардонически, словно услышав шутку, понятную ему одному. — Миледи так сказала? И грязным? Она сказала, что я грязный?
— Нет, — возразила я, чуть отступив от него.
— Она сказала правду, но, наверное, грязи не заметила. А я действительно грязный.
— Но почему? — пылко спросила я, готовая кричать от боли. — Почему вы себя разрушаете? Вы молоды, здоровы и одарены огромным талантом. Может быть, ваша жизнь в каком-то аспекте пошла не так, как надо, и, возможно, не в одном, — я поспешно продолжала, боясь невольно выказать симпатию, — но это вполне обычная судьба. Только слабый и глупый… — Я опять поколебалась. Хотела сказать «ведет себя, как вы», но что-то в его глазах заставило меня умолкнуть, и я попыталась подыскать более общее и менее обидное окончание фразы.
— Я слаб и глуп. Видите ли, у каждого свои привычки.
— Вы не глупы, — нетерпеливо возразила я, понимая, что разговор ни к чему не приведет.
Мы стояли около маленького застекленного окна моей комнаты, окна, которым я так гордилась, и хотя пронизываемый ветром сад за окном был унылым, а деревья в нем окостеневшими и по-прежнему голыми, я слышала пение птиц, пронзительно чистое, исполненное веры в приход весны. И старалась поймать какую-то ускользавшую мысль.
Потом я сказала:
— Впрочем, Блондель, я послала за вами не для того, чтобы читать вам нотации. Я имела в виду лишь то, что мне невыносимо выдеть… Но оставим это. Дом построен, и я хотела бы направить вашу энергию в другое русло, поставить новую задачу. — И это действительно было так! Занятый строительством, Блондель оставался разумно-трезвым, его ничто не интересовало, кроме работы, он был искрение увлечен ею.
Но произнося слова «новая задача», в голове у меня не было ни малейшего намека, ни самого хрупкого зернышка идеи, которую я могла бы ему предложить. Однако глядя на него, на его высыхавшую правую руку, я вспомнила, что он может писать левой — писать… писать… Битва при Арфусе… да, именно это.
— Факты говорят о том, — начала я, — что монахи, никогда не оставляющие свои кельи, и светские авторы, никогда не переступающие порога своей комнаты, строчат хроники об этом крестовом походе с такой скоростью, с какой могут писать. Вы, может быть, единственный писатель с опытом участия в крестовом походе, участия в сражениях. Если бы вы написали о пережитом лично вами, со всеми мельчайшими подробностями, которые никому другому и в голову прийти не могут, такой труд представлял бы большую ценность. Могли бы вы осилить такую задачу? Например, вы стояли прямо за спиной королевы в тот вечер, когда маркиз де Монферра рассказывал нам о письме и о торте, полученных им от Старика с Горы. Вы слышали все собственными ушами. Теперь в Хагенау говорят, что этот Старик — чистая фантазия, и писаки, которые ничего не знают, пишут о том, что его вообще не существует, — понимаете? Вы смогли бы опровергнуть многие из их сентенций, если бы только захотели взвалить на свои плечи эту задачу.
Его глаза засияли под припухшими веками.
— Я мог бы записать то, что видел, что знаю. Но сомневаюсь, что из этого получится исторический труд.
— Он отлично выдержит сравнение с хроникой Сельвина Турского. Он хромой, и для переписки рукописей его приходится переносить из монастырского помещения в трапезную, а оттуда в опочивальню, но по какому-то праву он считает себя достаточно опытным, чтобы писать в самом поучительном стиле о Третьем крестовом походе и о причинах его неудачи. Скорее всего, Сельвин — ну, разумеется, он же монах — осуждает женщин, сопровождавших армию и подрывавших нравственные устои солдат.
Блондель рассмеялся.
— Он лает на то дерево, на которое нужно, но не с той стороны. Ричард Английский как-то сказал — и я склонен с ним согласиться, — что в женщинах коренятся все неприятности. Но одну женщину следует упрекать больше, чем других, и эта женщина — ее милость герцогиня Анна Апиетская.
Я в изумлении разинула рот и переспросила:
— Я? Хотелось бы знать, как вы пришли к такому выводу.
— Ну-у, это очень просто… Вы послали меня в Вестминстер. Ричард не женился на Алис, в результате Филипп стал его врагом. Исаак Кипрский оскорбил принцессу, которая ему отказала, и за это Лидия Комненсус была взята в плен, что задело Леопольда Австрийского, так как она была его племянницей. Мы с вами, миледи, хотя и не фигурируем в хрониках, мы… как это называется? — мистические фигуры! Третий крестовый поход развалили мы с вами!
— Вы пьяны! — сказала я. — Бога ради, если вы решите писать, то пишите совершенно трезвым, без подобных фантазий и вздора, навеянного винными парами.
— Я буду писать, и буду писать правду.
— По-моему, что-то подобное сказал Понтий Пилат.
— Ах нет! Вы стереотипно мыслите. Пилат спрашивал: «Что есть истина?» и отвечал: «Я написал то, что написал».
— Сдаюсь. Ну, так как же? Приметесь сразу?
— После полудня, — ответил Блондель.
Несколько недель спустя он продолжал старательно писать, когда за мной прислала Беренгария. «Анна, пожалуйста, приезжай. У меня Бланш, она серьезно больна. Ты мне нужна», — гласила короткая записка.
Был конец марта. Стояла сухая и ветреная погода, и пересохшая грязь на дорогах превратилась в пыль, в облаках которой я быстро доехала до поместья в Лиможе, где жила Беренгария, пока Ричард проводил осаду Шалю, в двадцати милях отсюда. Шалю оказался более твердым орешком, чем рассчитывал Ричард, и на помощь к нему прибыл муж Бланш, Тибо. Бланш приехала с ним, тоже верхом на лошади, надеясь на то, что ей будет хорошо в обществе Беренгарии. Святую Петронеллу Бланш посетила в сентябре, и я искренне пожелала ей получить хорошего, крупного мальчика. Но, после трудного трехдневного путешествия верхом на восьмом месяце беременности, в ночь после прибытия она родила семимесячного ребенка, намного крупнее обычных младенцев. Женщины и акушерки сделали все, что могли: тщательно зашили черными нитками ее разорванное тело, положили под простыню раскрытые раковины устриц, а на подушку — пучок веточек лещины. Но она умерла на следующий день после моего приезда в Лимож, и общее горе снова связало нас с Беренгарией.
Мне чаще всего вспоминалось, с каким серьезным видом Бланш сидела у моего камина и давала мне