с регулярностью смены фаз луны, — причем выражений не выбирали.
Меня это раздражало, и было стыдно и за себя, и за них. Тело мое было уродливо и непригодно для любви, но образ мыслей и чувства оказались такими же, как у любой обыкновенной женщины. Я не сводила глаз с этого мальчика и испытывала не только любовь, но и горячее желание, и часто, когда меня никто не видел, смотрела на него именно так, давая волю воображению. Будь я стройной привлекательной, а он моим любовником, мы бы… Но в эти грезы врывался женский голос, уничтожающий, отторгающий, возвращающий к действительности, превращающий человека, который был для меня мужчиной, в бесполое существо, подобное евнуху Бланко.
В такие мучительные моменты мне хотелось, чтобы он поскорее оставил замок: забрал бы свою лютню, ушел в мир, нашел какую-нибудь девушку, глядящую на него моими глазами, и стал наконец мужчиной. Но желание уйти из замка, по-видимому, у него пропало, да и я не могла заставить себя вернуть его к такой мысли. С другой стороны, он сопротивлялся магии будуара и часто, под предлогом заботы о медведе, уходил в конюшни, а когда возвращался, от него пахло лошадьми, кожей и колесной мазью. Дамы морщили носы и жаловались на вонь, а я стремилась под любым предлогом оказаться как можно ближе к нему и упивалась запахом мужчины и ароматом конного двора, задержавшимся в складках его одежды, — оба запаха так хорошо сочетались с жившими во мне образами другого Блонделя и — другой Анны.
Я, разумеется, очень хорошо понимала, почему он остался у нас почти против своей воли. Он влюбился в Беренгарию так же молчаливо и безнадежно, как я в него, а она — в своего Ричарда Плантагенета. Порой я думала об иронии судьбы, собравшей нас троих под одной крышей, страдавших одним и тем же недугом и старательно хранивших свои тайны. И о том, что томление одного по другому, снедаемому томлением по третьему, разрушало любовь, и в такие минуты перед глазами вставала греческая ваза, привезенная дедом с Востока, по цилиндрической поверхности которой вот уже сколько лет бежали, словно догоняя друг друга, фигурки людей. Для полноты картины, чтобы круг замкнулся, не хватало только одного — чтобы герцог Аквитанский, ослепнув и потеряв рассудок, влюбился в меня!
Мне пришлось обратить всю ситуацию в эту шутку, чтобы не слишком огорчаться. Я переживала за Беренгарию, потому что год подходил к концу, а новостей из Англии все не было. Что же до меня, то я продолжала страдать по Блонделю.
Все, что могло помочь Беренгарии, было сделано или делалось. Мне же родиться заново было не дано. Но по мере того, как год клонился к осени, мой обостренный любовью взгляд замечал новые морщинки, прорезавшиеся на лице мальчика, и я ежедневно становилась свидетелем того, как им постепенно овладевал будуар. Он был совсем юн, и его преданность Беренгарии казалась совершенно фантастической, но мне думалось, что его еще можно спасти. Если бы он смог уйти отсюда, вернуться к своему нормальному образу жизни! И влюбиться в первую попавшуюся розовощекую полногрудую девушку, бросившую на него благосклонный взгляд.
Теперь я понимаю, что грешила невероятным самомнением, признавая только за собой, за собой одной, право на преданность и бессмертную верность и недооценивая других. Будь что будет! В первые дни осени я начала изыскивать средства вырвать Блонделя из нашего будуара — с его согласия — и из поля зрения Беренгарии. И, как ни странно, моим орудием в этом предприятии стало свадебное платье Марии.
6
Когда-то некий изобретательный ум ввел в мир женской моды новинку — «шнурованное» платье. Это не означало, что платье обшивали шнуром, — фасоном предусматривалось, что лиф выкраивали очень узким, и переднюю его часть приходилось делать открытой, чтобы в него могла пройти голова, после чего края разреза стягивали шнуром или лентой, пропущенными через множество небольших отверстий. В результате платье очень плотно облегало фигуру и, в частности, подчеркивало бюст.
Какой-то крупный церковный сановник — кажется, в Париже — был шокирован этой модой и пожаловался Папе, который тут же распорядился провести во всех храмах проповеди против такого нововведения. И однажды воскресным утром в Памплоне мы, никогда раньше не видевшие шнурованного платья и даже не слыхавшие о нем, попали на проповедь, клеймящую «нескромное, чудовищное, совершенно нехристианское устройство, провоцирующее суетное тщеславие у женщин и похоть у мужчин».
Как раз в то время Мария готовилась к свадьбе. Она была помолвлена еще ребенком, видела своего нареченного всего один раз и тогда же была несколько шокирована, обнаружив, что его губы не закрывают зубов. Поэтому ее отношение к этому браку было скорее чисто прагматическим, нежели романтическим, и она мечтала о самом пышном празднестве. Ею овладела мысль о новом шнурованном платье, но никто из нас не имел даже самого отдаленного представления ни о том, как его шьют, ни как оно выглядит.
В понедельник Мария исхитрилась встретиться с пастором, накануне читавшим проповедь, и попросила его объяснить, что представляет собою шнурованное платье, потому что она очень боится по неведению впасть во грех. Несчастному было за семьдесят, и он наверняка никогда не задумывался над фасонами женских нарядов, но, искренне желая помочь Марии избежать невольного грехопадения, указал ей на небольшую гравюру по дереву, присланную ему вместе с инструкциями по составлению проповеди.
На ней был изображен сатана, отец всяческой лжи и обмана, в шнурованном платье, с парой выпирающих грудей, которыми могла бы гордиться любая кормящая мать. Мария взяла гравюру с собой и показала нам, чтобы мы также могли со знанием дела избежать греха.
Если положить большой палец на злобно ухмыляющееся лицо сатаны, гравюра действовала на зрителей самым соблазнительным образом, и я, хотя никак не прокомментировала это, про себя подумала: «Мудро ли это? И добродетельно ли? У нас так много холостых священников, в том числе и молодых. Разве что они не догадаются закрыть лицо сатаны большим пальцем!»
Тщательно изучив гравюру, мы завернули ее, запечатали и поручили Бланко отнести обратно. Мария усадила за работу своих белошвеек, ни одна из которых, разумеется, не видела шнурованного платья даже на картинке. Когда от нее потребовали объяснения, она обратилась к Блонделю.
— Ты можешь его нарисовать? Сумеешь нарисовать платье, хотя бы контур, с отверстиями и шнуром, чтобы представить, как оно должно выглядеть? А о том, чтобы изобразить старого дьявола, — добродушно добавила она, — можешь не беспокоиться.
Блондель, как бывало часто, стрельнул в меня глазами. О, как дороги мне были эти пустячные знаки едва подчеркнутого внимания!
Он принялся за работу и скоро протянул Марии эскиз. По ее словам, это было именно то, что надо. Два других листка он скомкал и бросил два бумажных шарика в камин. Они не попали в огонь, и чуть позже, улучив момент, я вынула их из холодной золы. На одном был изображен сатана в шнурованном платье, но не злобно ухмыляющийся старый дьявол, а нечто немного худшее — он был устрашающим, мстительным, охваченным мукой, словно его пожирало полыхавшее внутри пламя. Картинка эта внушала крайнее отвращение. Другой листок был исчерчен прямыми линиями под разными углами, и сравнить этот непонятный узор было не с чем.
Листок с изображением дьявола я разгладила и положила между страницами книги. Пусть Блондель думает, что он сгорел. Другой листок я прятать не стала. Когда мы в очередной раз оказались одни, я показала его Блонделю со словами:
— Свадебное платье Марии! Она будет прекрасно выглядеть в нем! — Я ожидала, что он рассмеется, и действительно так и случилось.
— Я думал, что он сгорел, — заметил он.
— Но что это?
— Одна идея. Усовершенствованный вариант баллисты. Видите ли, я подумал, что если камень вылетит отсюда, а не отсюда, как обычно, то сила его удара при падении будет гораздо больше. Каждое тело стремится упасть, но у меня это усилие складывается с усилием на блоке, а не противодействует ему. Впрочем, вы, наверное, вряд ли разбираетесь в баллистах…