время в гору, — кратчайшей, — но не самой легкой дороге домой.
Чем круче становилась тропа, чем дальше было от берега, тем неподвижней и горячей становился воздух, отдающий пылью и навозом. Редкие тростниковые хижины туземцев, сплетенные из ветвей, словно живые зеленые изгороди, тянулись по взгорью. Странно смотрелись среди них недавно отстроенные дома в новоанглийском стиле. Вот показалась китайская лавочка, размещавшаяся в деревянном домишке всего на две комнатки. Выше, над деревушкой, виднелись Пу и Кохала, мрачные развалины древних гавайских храмов, когда-то затопленных и сожженных потоком вулканической лавы.
Над зловещими руинами и ухоженной деревней расстилалось безразличное ко всему, чистое, безоблачное небо. В жарком мареве все чуть дрожало и расплывалось — редкие кокосовые пальмы, несколько кустиков мескита, низенькие ветвистые, похожие на кустарник, неприхотливые деревца кьяви, способные укорениться даже на голом камне, и море колючих кактусов.
Еще час езды по солнцепеку — и Гидеон словно оказался в другом мире: гряды зеленых холмов, меж ними — сплошь заросшие бамбуком долины, а вдалеке — возвышавшаяся надо всем величественная вершина Мауны Кеа, покрытая вечными снегами, прячущаяся в клубящихся облаках.
Боги, полюбившие эти места, навеки благословили их… Легкий ветерок освежал разгоряченное тело, успокаивал душу. Золотистая влажная дымка затягивала холмы и наполняла долины, она точно излучала сияние, в котором пестрые полевые цветы и изумрудные травы сплелись точно в яркий восточный ковер…
В листве бамбука порхали диковинные птицы, их голоса звенели как сотни серебряных колокольчиков.
Деревья охиа лехуа, всегда росшие в одиночку, были в полном цвету: огромные ярко-алые гроздья- шары светились в темно-зеленой листве.
И уж совсем в отдалении виднелись скалы — будто мириады пурпурных, желтых и белых бабочек опустились на склоны, но это были цветущие деревья, названия которых Гидеон не знал.
Здесь, в горах, воздух всегда оставался свежим и влажным, а ночью, перед рассветом, когда становилось холодно, клочья тумана проносились меж деревьями, подобно призракам, ищущим покоя… А в это же время в долине уже накрапывал теплый дождик, который мать Гидеона, женщина с примесью туземной крови, называла «уаки пуу-пуу», то есть «дождь — гусиные мурашки». Этот летний ежедневный дождь начинался всегда точно в полдень.
Ну, а зимой здесь в ветвях шелковицы пел заблудившийся среди скал и холмов, неугомонный ветер. Гидеон так любил и этот ветер, и запах, и вкус шелковичных ягод… Что ему еще нужно знать на свете? Какое ему дело до всего остального мира?
Камень на сердце становился все тяжелее.
Гидеон чувствовал, что задыхается от еле сдерживаемых, готовых прорваться рыданий. Нет, плакать он не станет, это недостойно мужчины!
Да, здесь его айна, его мать-земля, он всегда был частицей ее, в его жилах текла кровь его матери и ее предков-гавайцев. Как же прекрасна эта земля! И как мог отец требовать, чтобы он расстался с ней хоть на один день?
Но Гидеон понимал, что рано или поздно ему придется подчиниться родителям, которых не мог огорчить… Он слишком любил их!
Погруженный в размышления, юноша продолжал свой путь, но вдруг резко развернул лошадь в сторону диких пляжей Кохалы. Он ехал как слепой, не видя, не замечая ни посадок таро, ни темнокожих крестьян, приветствовавших его протяжным восклицанием «Алоха!», что означало «Мир и любовь!»; не взглянул он на белый храм с острым, как грифель, шпилем, устремленным в синее небо, не придержал, как обычно, Акамаи возле крохотного кладбища, где лежали его старшие братья и сестры — все они умирали в младенчестве, пока мать не дождалась наконец его, Гидеона, здорового и крепкого…
Словно в забытьи миновал он и свой дом, видневшийся на дальнем высоком холме.
Его жизнь, его мир, его дом, такой ухоженный, тщательно выбеленный, отделенный от прилегавшего к нему выгона для скота невысокой изгородью, аккуратно выложенной из местного вулканического туфа, — это казалось отсюда таким крошечным, игрушечным, ненастоящим, словно на макете.
Гидеон думал об этом — и у него стоял комок в горле. Еще он думал о том, как любит людей, которые живут на острове рядом с ним и тоже любят его как родного сына, — ему нравилось в них все: и говор, и обычаи, и даже одежда из тапы, ткани, которую туземцы выделывали из коры вяза. Она превосходно защищала от солнца, ее прикосновение было приятнее льна или шерсти, а главное — она сохраняла запах его родных лесов. Летом в ней было прохладно. Зимой — тепло и уютно.
Как было бы хорошо остаться здесь и слушать чудесные песни Старого Моки о его предках- полинезийцах, оставивших Таити и отправившихся на поиски новых земель!
Как он любил все это: свежий воздух, ласковый бриз, дыхание которого было полно аромата горных трав, соленые брызги океана, свою простую, честную, спокойную работу!
И ради чего он должен уехать отсюда? Ради того, чтобы сидеть в душных аудиториях и слушать зануд учителей, — и так день за днем?
Как он будет спать в затхлой комнате, а не на открытой веранде или под тропическим лунным небом у походного костра, завернувшись в пончо?
Зачем ему все эти бесконечные сессии, экзамены, штудирование учебников, пальцы, испачканные чернилами?
Черт бы побрал эту Америку! Черт бы побрал этот шумный студенческий Гарвард! Разве можно сравнить Бостон, его серые тени домов с живительным сиянием солнца, яркими красками растений и теплыми влажными тихоокеанскими ветрами? Черт бы побрал эту дурацкую студенческую жизнь! Гидеон вспомнил шумные пристани Гонолулу и разразился целым потоком ругательств, вспугнув мирную группку молодых бычков, задумчиво пережевывавших свою растительную жвачку в тени деревьев охия лехуа. Все — к черту!..
Юноша подхлестнул Акамаи, и тот припустил галопом, пока не достиг узкой извилистой тропы, ведущей к пляжу.
Здесь Гидеон спешился.
Вот и океан. Вечно ропщущий, вечно беспокойный, вечно внушающий тревогу и, одновременно, вечно ласковый, убаюкивающий, заботливый. У островитян вся жизнь связана с океаном. Вот и Гидеон, как истинный обитатель острова, всегда, а особенно в минуты растерянности и печали, приходил к океану за утешением и душевным покоем.
Стянув с себя пропотевшую одежду, Гидеон некоторое время стоял, вдыхая мягкий бриз и подставляя обнаженное, покрытое бронзовым загаром тело слепящему солнцу. Он был прекрасен как юный бог, но не думал об этом.
Потом он вошел в воду, навстречу мягкому целительному объятию океана, и поплыл.
Его сильные руки двигались подобно плавникам акулы, он плыл уверенно и свободно, невзирая на боль в мышцах после целого дня тяжкой работы на погрузке скота, после утомительного переезда верхом по жаре. Океан исцелил его даже от горьких мыслей о предстоящем отъезде. Сейчас он был свободен и счастлив.
Гидеон плыл долго, но, когда повернул обратно к берегу, вдруг почувствовал, что ничего не изменилось: пьянящее чувство свободы лишь ненадолго обмануло его.
Что ж, придется все-таки настраиваться на отъезд. Надо как-то попробовать заинтересоваться этой новой предстоящей ему жизнью в городе.
Будем привыкать к тому, что четыре прекрасных года жизни сожрет проклятый, ненавистный Бостон, каждая минута этих долгих лет наверняка покажется ему адской пыткой. Потом он сможет вернуться сюда, на эти волшебные берега, ко всему, что так близко и дорого. А пока… Он обреченно вздохнул.
Надо, надо найти для себя хоть что-нибудь привлекательное в предстоящем предприятии, иначе он не вынесет этого кошмара.
От дальнейших грустных размышлений Гидеона отвлекло приветливое ржание Акамаи. Кто-то ехал верхом.