исследователь, но в своих работах по «психологии искусства» он был все же только литературоведом, но ни в коей мере не психологом.
Но в том-то и дело, что, дабы изыскать возможность новой психологии искусства, Выготскому пришлось решительно пересмотреть не только традиционные подходы к искусству в психологии, но также и даже, быть может, прежде всего традиционное понимание самого искусства – в его отношении к человеку и к жизни, равно как и представления о самом человеке, его «природе» в свете искусства, творчества. За психологией искусства Выготского поэтому стоит не современное ему литературоведение, но особая и во многом новая философия искусства и человека. Вещь искусства берется Выготским не «сама по себе», но – в отношении к человеку, безразлично – воспринимающему эту вещь или ее создающему, берется как своего рода «дополнительный» орган, который человек в себе выращивает или которым он себя «восполняет», «амплифицирует», тем самым как бы себя «продолжая за» свои не только физические, но и наличные психические границы, усиливая свои непосредственные способности видеть, понимать, чувствовать, переживать, мыслить и даже – творить. Искусственные «приставки» и «насадки» или, точнее – «органы» или, как сказал бы Флоренский: «органо-проекции» – подобно всяким инструментам и средствам, в которых человек объективирует и воплощает себя, оказываются прежде всего инструментами и средствами его собственной трансформации – тем «архимедовым рычагом» и той «точкой опоры» – вне наличного его существа, – с помощью которых он воистину может «повернуть Землю», то есть преобразить «ветхого человека» в себе. Без такого рычага и такой точки опоры он не мог бы выйти за пределы этого ветхого человека в себе; с их же помощью он может – хотя бы в малой толике своего существа – преодолеть его в себе, «претворяя себя» – в случае встречи с настоящим искусством – в Нового человека, то есть такого, которого до и вне восполнения и усиления его вещью искусства не только нигде не было, но и не могло быть.
В этом смысле на каждую вещь искусства можно бы посмотреть как на своего рода «ловушку» для Нового человека в человеке, которая – в отличие от обычных, физических ловушек – способна «ловить» (еще один парадокс с точки зрения обыденного сознания!) нечто такое, чего до «выделывания» и «срабатывания» этой ловушки нигде не было и быть не могло.
И, вместе с тем, это «впервые приведенное к существованию» меньше всего есть, в каком бы то ни было смысле, «производство», «изготовление» и т. п. – в духе технологического мифа о «производстве человека». Если уж с чем и сравнивать ту трансформацию человека, возможность которой открывает для него искусство, то ее следовало бы сравнить, скорее, с родами, повивальной бабкой при которых и оказывается искусство. Если позволить себе каламбур, то всякое серьезное искусство и есть прежде всего «повивальное искусство», искусство споспешествования рождению Нового человека в человеке. Говоря иначе – на греческий лад, словами Сократа, – искусство есть «майевтика» – не в том, относимом только к мышлению, рождению мысли, значении, которое традиционно вычитывается в диалогах Платона, но – в более широком и радикальном смысле – рождения человека вообще, духовного человека в человеке. Или – используя метафору самого Выготского – можно было бы говорить об искусстве как о своего рода душевной «алхимии», «алхимической лаборатории», в которой осуществляется чудо претворения «здешнего» человека, почти евангельское таинство «претворения воды в вино». Искусство, наконец, есть приведение – инициальным путем – к со-бытийному присутствию «моего Другого», как «со-бытия» мне, то есть приведение к присутствию самого бытия, или, иначе говоря: искусство есть «онто-гогика», есть майевтика рождения самого бытия
Психология же искусства – в понимании Выготского – не только раскрывает это таинство, но и сопричастна ему, продуктивно и творчески в нем участвует. Ибо вырабатываемые ею представления о человеке, вовлекаемом в радикальную трансформацию встречей с искусством, призваны не только и не столько «отразить» эту трансформацию, сколько и прежде всего – содействовать ее осуществлению. Они не замещают собой анализируемую вещь искусства, но, по сути, «стоят при» ней и одновременно – «при» воспринимающем ее человеке, помогая ему понять встречу с искусством как шанс для своей трансформации.
В свете понимания искусства как того, что открывает возможность присутствия и действия в жизни преображающей ее творческой силы – той самой, заметим мы, от которой берет свое начало и само искусство, – в свете такого понимания искусства иначе выступает и вопрос о «природе» человека. «Природа человека» – если вообще еще допустимо это почти оксюморонное сочетание – должна была бы означать теперь, в отличие от обычного смысла, не что-то, лежащее до и позади всех
