"Никто и нигде не озабочен так своими нарядами, как мы (раньше, правда, мы больше думали об их отсутствии). [...] Вечерние платья в будни, черное в жару, свитера на светском рауте, преувеличенные каблуки и косметика — почти всегда наша женщина выглядит чуть-чуть слишком. Уместность наряда редка, как попадание в яблочко у косого мазилы.
В общем, мы — простые ребята. Денег на одежду тратим немеряно, выглядим совсем не так, как хотим показать, встречных-поперечных уличаем в обмане, сами, как говорили в школе, "врем всем своим видом", бодро живем интенсивной вещевой жизнью. И будем продолжать жить. До стабилизации или полного краха, что для нас примерно одно и то же. При богатстве и достатке, спокойном завтрашнем дне деньги начнут тратить на совсем другие, серьезные и основательные проекты. А начнись опять разруха и хаос, снова примемся шить штаны из занавесок и бороться с молью"[29] .
Казалось бы, такой легкий, ироничный текст, да еще на тему, которая официально много лет считалась "не нашей" — было даже такое слово "вещизм". Неофициально же, как всем нам известно, озабоченность по поводу вещей и в особенности одежды просто зашкаливала — и было отчего. И вот в этом-то легком тексте, как стекляшка в буханке черного, вдруг скрип-хрусть: "а начнись опять разруха и хаос". Да. Вот оно, пойманное, как та моль: нет и не было безопасности, все наши усилия устроить хорошую жизнь — это слабенькая, хотя и постоянная попытка отгородиться от хаоса. Старая вещь это знает. Вещь напоминает, что был дом, стол, свет, семья, — и о том, как все это непрочно, а иногда — и о том, как случилось то, что случилось.
"Бабушка моей знакомой, будучи в молодости женой высокопоставленного то ли красноармейца, то ли чекиста, любила красивые вещи и приобретала их по возможности. Времена были тяжелые. Мужа ее вскорости арестовали и расстреляли как врага народа, а ее отправили в лагеря. Красивые вещи, как вы яснилось из достоверных источников, оказались в известном ей доме высокопоставленного партийца, избежавшего участи ее мужа.
После многих страшных лет лагерей бабушку реабилитировали. Она возвратилась в Москву. Ей, что вполне понятно, захотелось вернуть свои красивые вещи, и она что-то такое предпринимала в этом направлении. Нынешний обладатель ее красивых вещей, видимо, прознав про это, испугался и сдал их в комиссионки, причем в разные. Не имея достаточно средств, чтобы выкупить все свои вещи, бабушка ограничилась покупкой абажура.
— Этот абажур висит в моей комнате, — заметила девушка, рассказавшая мне эту историю"[30].
В этом сюжете — таких вообще-то тысячи — самое поразительное для меня то, что записан и рассказан он явно молодыми женщинами и нашел свое место в россыпи баек и воспоминаний о мужчинах, романах, изменах и прочих превратностях личной, любовной жизни. Остроумные молодые дамы без стеснения — и не без горчинки, если вчитаться, — повествуют "о своем, о девичьем" при свете все того же абажура; история называется "Возвращение".
Почему-то мне очень хочется верить, что бабушка рассказчицы действительно
Иногда в начале групповой работы я прошу вспомнить и описать любую вещь, которая прожила в семье долго. Может быть, у нее нет официального статуса "семейной реликвии", но это вещь с душой и памятью. Какая это душа и о чем память, хорошо видно из самих описаний. Вот несколько, взятых почти наугад из моих записей:
— Серебряные сережки, вот они на мне. Прадед с ярмарки привез трем дочкам одинаковые подарки, чтоб не обидно. Моей бабушке достались такие же, дешевенькие, как сестрам, перед самой кол лективизацией. Потом уж какие ярмарки — потом Казахстан.
— Икона Богородицы. С ней была такая история: немцы, когда город взяли, у нас в доме стояли постоем, все ценное забрали. У нее был серебряный оклад. И вот когда они отступали, такой был момент —