тебе там совсем не понравится, поверь».
Вынужден был запоздало признаться себе, что на самом деле не столько ждет появления Мэй, сколько боится этого момента. Звучит совершенно дико, но только на первый взгляд. Понятно же, почему: это будет первая встреча после гибели Маркина – вот так, живьем, с глазу на глаз. Телефоны и скайп не в счет, они хороши, чтобы говорить слова и слышать тоже только слова; ладно, согласен, по скайпу можно увидеть мимику, жесты, выражение лиц, но это все равно что смотреть любительское кино с участием старого друга, кто бы спорил, интересное и приятное переживание, но правды таким образом не узнать.
Думал: «Еще бы, конечно, мне страшно. Потому что если сейчас увижу ее глаза, коснусь руки и пойму, что никакого «мы» больше нет, есть только «Миша» и «Мэй», каждый сам по себе, я, в общем, переживу, не вопрос, но только потому, что я, как показывает практика, чрезвычайно живучая тварь, сносу мне нет, и спасу от меня – тоже. Но, Господи, как же не хочется это переживать. Хватит с меня похорон».
Думал: «Конечно, мне страшно. Потому что до сих пор, будем честны, все держалось на Марко. Он нас выбрал, он первым сказал: «Теперь будем всегда дружить». Он любил нас обоих, мы были нужны ему позарез, потому что наш Маркин с детства откуда-то знал, что треножник – самая устойчивая в мире конструкция. Вот и ухватился за нас, чтобы твердо стоять на ногах, когда под ними совсем не станет земли, которую этот до дурости храбрый балбес был готов отменять бесконечно, раз за разом, с утра до ночи, сколько хватало сил».
Думал: «И как мы будем тогда дышать, в какую сторону продолжаться? Конечно, мне страшно, Марко, дружище, что ты вообще устроил, свинья конопатая, на кого нас оставил?» И почти услышал ответ: «Друг на друга, не бзди». И сам же продолжил: «Не бзди, все будет отлично. Если Мэй прилетела в Ригу вот прямо сейчас, значит, и правда пора повстречаться. Она всегда хорошо понимает что делает, а значит, наша общая жизнь в надежных руках».
И когда Мэй наконец вышла во двор из полутемного зала, с купленной по пути чашкой кофе в руке и легкой дорожной сумкой через плечо, высокая, тонкая, темная, с копной густых кудрявых пепельно-серых волос, выдохнула с непередаваемым облегчением: «Мишкин, дружище, ты действительно тут», – не стал сверлить испытующим взором, просто поднялся навстречу, аккуратно поставил на стол ее чашку, обнял, уткнулся носом в горячую шею и не заплакал от облегчения только потому, что это было бы слишком просто, да и Марко, пожалуй, засмеял бы обоих, глядя на них с небес.
Мэй была дочкой Нины, актрисы кукольного театра, крупной краснолицей блондинки, такой сладкоголосой, что ей доставались роли всех добрых фей, всех обиженных падчериц и самых умильных котят, такой отчаянно некрасивой, что отказывалась выходить на поклоны, говорила: «Чтобы детей не пугать», – конечно, преувеличивала, но назвать ее слова совсем уж беспочвенным кокетством язык не поворачивался.
Отцом Мэй стал какой-то неизвестный африканский студент, имя его Нина сперва скрывала от всех, а когда решила все-таки сообщить повзрослевшей дочери, поняла, что забыла, и обе так громко смеялись в ту ночь на балконе, что перебудили соседей. На них, конечно, не рассердились, смех – не скандал, от такого шума даже проснуться приятно.
Дом у них вообще был дружный, большая часть жильцов – актеры, музыканты и прочий условно богемный народ. Отец Марика, к примеру, был цирковым клоуном, а мать работала помощником режиссера на киностудии и появлялась дома так редко и ненадолго, что вежливый Марик то и дело обращался к ней на «вы» – не нарочно, а просто с непривычки. Присматривала за ним тетка, незамужняя сестра отца, переводчица, вечно заваленная работой. Она покидала свою комнату только когда приходило время разогреть нехитрый обед и на все детские вопросы, начинавшиеся с «а можно?», неизменно отвечала: «Да» – просто чтобы отвязались. Поэтому в гостях у Марика разрешалось сидеть хоть сутками напролет, безвылазно, пока собственные родители не начинали стучать в ярко-синюю фанерную дверь на последнем, четвертом этаже, чтобы сообщить блудным чадам: «Московское время двадцать три часа», – и сдержанно осведомиться, не желают ли упомянутые чада в связи с этим прискорбным фактом немедленно отправиться в постель. Шли, конечно, куда деваться, спускались по лестнице, едва передвигая ноги от внезапно обрушившейся усталости, но все равно неохотно, бормоча: «Мы только разыгрались!» Впрочем, потом