— Конечно, — подхватил Марис, — только скуповаты. Немецкие рыцари уговорили ливов креститься, но, как только с новообращенных потребовали десятину, они бросились в Даугаву, чтобы смыть крещение. У нас это повторялось так часто, что мы, боюсь, остались язычниками.

— Могу понять, — одобрил я. Как маловеру мне всегда казалось разумным разменять одного непостижимого Бога на мириад понятных. Гребенщиков, например, придумал бога парковки и бога тусовки.

— А нам хватает языческого зверинца. Мы уважаем животных. Когда умирает хозяин, об этом надо деликатно сообщить его скоту (включая пчел — чтоб не разлетелись). Ведь душа, как ты, наверное, слышал, не умирает вместе с телом, а переселяется в бабочку, или мышь, или в змею, а то и в жабу. Но лучшие из нас после смерти становятся дубами. Латыши их считают своим тотемом. Листья у дуба держатся как прибитые. В грозу дубы принимают удар на себя, спасая урожай от пожара. За городом они — вместе с сельской церковью — первыми встречают путника.

Вглядевшись, я тоже полюбил дубы. В их барочной архитектуре соблазнительно легко заблудиться взглядом. Их любят даже аисты. Они вернулись, когда кончилась советская власть. Теперь их тут больше, чем тракторов, не говоря уже о колхозниках. Сейчас вся страна — такая: просторная, пустынная, бездельная. Латвия выглядит новорожденной — она еще только учится быть государством. Неудивительно, что она наступает на мозоли, когда гуляет по буфету.

Впрочем, теперь так живут многие. По пути в общее будущее глобализация вернула истории вкус к средневековой раздробленности. Старые страны крошатся, выделяя из себя еще более старые области, которые возрождают собственную державность даже тогда, когда ее не было. Теперь повсюду модно быть отдельным: не французом, а бретонцем, не британцем, а шотландцем, не испанцем, а каталонцем. Безличный ход прогресса делает нас настолько похожими, что страны и народы ищут убежища, зарываясь в почву — поближе к корням.

В мире, где террор и экология, банк и интернет, молл и супермаркет, бестселлер и блокбастер упраздняют суверенитет, автономия становится поэтическим идеалом, культурологической конструкцией и историческим вымыслом.

— История, — подтвердил Марис, — наш Голливуд: фабрика иллюзий, державная индустрия, производящая ложную коллективную память, на которой строится государство. Оно, как учил Гегель, есть форма народной души.

— А что делать, — спросил я, — если души две?

— Не знаю, — честно ответил Марис, — я и одной-то не видел.

Я тоже, но что-то во мне резонирует каждый раз, когда я приезжаю в края, где вырос. Возможно — характер дождя, вероятно — рисунок лужи, наверняка — облака, заменяющие этой плоской земле Гималаи.

Приезжая сюда, я чувствую себя, как будто уже умер: мне встречаются все, кого я знал, любил и забыл. Одной из них была окликнувшая меня яркая дама, с которой я сидел за одной партой.

— Райка? Ездакова?

— Ну да, — согласилась она, хотя первую в ней было не узнать, а второй она уже давно не была.

И так во всем. Родной город щедро вписал мою историю в свою. В пионеры, скажем, меня принимали в могучей Пороховой башне. Я, конечно, и не догадывался, что задолго до этого будущий идеолог нацистов Альфред Розенберг разбогател, продав голубиный помет, накопившийся в том же, тогда еще вакантном, бастионе.

Не зная, что делать с лишней историей, прежняя власть тоже уподобляла ее вторсырью, употребляя вопреки назначению. В мое время Рижский замок опять стал дворцом, но не президента, а тех же пионеров, из которых меня так рано выгнали.

И все же, когда мы жили вместе, Рига, как Одесса, служила нам окном в Европу. Но эта была не та Европа: Ганза, красный кирпич, белесая Балтика. Вместо средиземноморской цивилизации с ее умным,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×