сказал, что она точно протянет еще не один месяц. Это означало, что у меня впереди еще десятки вторников со слоеными пирожками, сотни попреков, тысячи взмахов тряпкой. В восемьдесят шесть лет ты вправе начать жить. Бывают такие вечера. Вечера, когда человек встает и совершает поступок.
Тюило встал и открыл ставни в столовой, впустив внутрь непомерную, изматывающую жару первых дней августа.
— Она еще и окна не хотела открывать. Но я не скажу всего этого, комиссар. Я скажу, что убил ее, желая избавить от страданий. Убил с помощью хлебного мякиша — потому что она его любила, потому что хотел побаловать ее в последний раз. Я все выстроил заранее, вот здесь. — Он стукнул себя по лбу. — И не найдется ни единого доказательства, что я сделал это не из милосердия. А? Из милосердия? И меня оправдают, и через два месяца я вернусь сюда, поставлю себе стакан прямо на стол, не подстилая салфетку, и мы заживем тут втроем, Тони, Мари и я.
— Думаю, так и будет, — произнес Адамберг, медленно поднимаясь с места. — Но если вы вернетесь, месье Тюило, вам не хватит смелости поставить стакан прямо на стол. И возможно, вы достанете из шкафа ту самую салфетку. А потом сметете крошки.
— А зачем я стану это делать?
Адамберг пожал плечами:
— Просто я такое уже видал. Так часто бывает.
— А вы за меня не расстраивайтесь. Я, знаете ли, хитрый.
— Это верно, месье Тюило.
На улице жара загоняла людей в тень, они шли вплотную к фасадам домов, ловя воздух раскрытыми ртами. Но Адамберг перешел на солнечную сторону и зашагал по безлюдным тротуарам на юг. Долгая пешая прогулка поможет ему забыть счастливое — и действительно очень хитрое — лицо чемпиона по кроссвордам. Который, быть может, в будущий вторник купит себе на ужин слоеный пирожок.
II
Он добрался до Конторы через полтора часа, черная футболка вся намокла от пота, а мысли встали на место. Редко случалось, чтобы какое-то впечатление, приятное или неприятное, тревожило ум Адамберга слишком долго. «Поневоле задаешься вопросом: а есть ли у него ум?» — частенько повторяла мать. Он продиктовал отчет для больного гриппом комиссара и зашел в дежурку узнать, какие сообщения были оставлены в его отсутствие. Бригадир Гардон сидел у коммутатора наклонив голову, чтобы уловить ветерок от маленького вентилятора, стоящего на полу. В струйке прохладного воздуха его тонкие волосы развевались, как под колпаком фена в парикмахерской.
— Лейтенант Вейренк ждет вас в кафе, комиссар, — доложил он, не меняя позы.
— В кафе или в пивной?
— В кафе «Партия в кости».
— Вейренк больше не лейтенант, Гардон. Только вечером станет известно, ушел ли он окончательно.
Адамберг секунду разглядывал бригадира, задаваясь вопросом, есть ли у Гардона ум, а если да, чем он мог этот свой ум занять.
Комиссар уселся за столик Вейренка, и они приветствовали друг друга ясной улыбкой и долгим рукопожатием. У Адамберга до сих пор еще по спине иногда пробегала дрожь при воспоминании о том, как Вейренк неожиданно появился в Сербии.[1] Он заказал салат и, неторопливо жуя, стал подробно рассказывать о мадам Люсетте Тюило, месье Жюльене Тюило, о Тони и Мари, об их страстной любви, о корке от багета, о педали мусорного ведра, закрытых ставнях, слоеном пирожке по вторникам. Временами он глядел в окно, которое Люсетта Тюило отмыла бы гораздо тщательнее.
Вейренк заказал два кофе хозяину кафе, толстяку, чья природная ворчливость усиливалась от жары. Его жена, маленькая молчаливая корсиканка, бесшумно появлялась и исчезала с тарелками в руках, словно темнолицая фея.
— Однажды, — сказал Адамберг, кивая на нее, — она задушит его двумя здоровенными пригоршнями хлебного мякиша.
— Очень возможно, — согласился Вейренк.