Вчера случилось курьезное происшествие. Правильно или неправильно я поступил – не знаю. Караульный остановился около моей камеры, облокотился на ограждение и посмотрел на меня. Затем он зажег сигарету, сделал несколько затяжек, обронил сигарету к моим ногам и двинулся дальше. Я выждал момент, когда он возвращался, и демонстративно у него на глазах раздавил сигарету ногой. Он приостановился на какое-то мгновение, как бы размышляя над моим поступком, и ускорил шаг. Что это? Жалость ко мне? Стыд за администрацию, к которой он и сам принадлежал? А может, ловушка? Не знаю. До сих пор воспоминания об этом случае угнетают меня. Когда человек страдает, его подозрительность обостряется сверх меры. Я не хотел своим презрительным жестом обидеть стражника, если в тот раз у него и в самом деле проснулись ко мне человеческие чувства.
Я в камере уже больше двух месяцев. Эта тюрьма, по моим понятиям, являлась единственной в своем роде, где нечему было научиться. Потому что не за что было взяться. Зато искусством раздвоения и совершения астральных полетов я овладел превосходно. Усвоенная тактика действовала безотказно. Сначала измотать себя, измотать до полного изнеможения, и затем умчаться к звездам. Без всякого труда, сами собой передо мной оживают картины из моей прошлой, полной приключений жизни: побег с каторги, детство и бесконечные воздушные замки. Какая-то сверхреальность, расцвеченная сверхкрасками. А что для этого надо сделать? Сначала ходить, ходить и ходить! Часами ходить без передышки, без остановок и ни на минуточку не присесть! И ни о чем не думать серьезном, а так, как обычно, о разных пустяках! Затем, дойдя до крайности, бросаешься на откидной топчан, ложишься на одну половинку одеяла, а другой половинкой накрываешься с головой. Разреженный воздух камеры с трудом начинает проникать через материю, обволакивая рот, нос и горло. Я начинаю задыхаться, сдавливает грудь, голова горит. Все немеет от жары и недостатка воздуха, и вдруг – раз, и я вылетаю из тела.
О, какие неописуемые путешествия совершал мой дух, какие чувства испытывал я во время этих полетов! Ночи любви более пылкой и трогательной, нежели на свободе; ночи более богатые ощущениями, чем те – из прожитых будней. Да! Что за силища несла меня через пространство и время! Она позволяла мне присесть рядом с матерью, умершей семнадцать лет тому назад. Я играл ее платьем, а она ласкала мои длинные кудрявые волосы, которые к пяти годам отросли настолько, что я стал похож на девочку. Я гладил тонкие и трепетные пальцы матери, кожа которых напоминала мягкий шелк. Вот мы с ней на прогулке. Идем вдоль речки, где купаются взрослые ребята. Они ныряют с разбега с высокой отвесной кручи. Мать весело смеется над моим дерзким желанием нырнуть так же, как они. Я решительно настроен и прошу ее позволить мне это сделать. Ее веселое настроение передается и мне. Мне становится смешно. Мы смеемся вместе. В памяти оживают до мельчайших подробностей ее прическа, нежная привязанность ко мне в ее светлых и лучистых глазах, незабываемый нежный голос: «Рири?, родной, будь славным мальчиком, будь таким славным, чтобы мама тебя любила. Когда подрастешь, ты сможешь нырять с самого высокого берега. Даже выше, чем этот. А сейчас ты еще маленький, дорогой. Но скоро, очень скоро ты вырастешь и станешь большим мальчиком». И, взявшись за руки, мы по берегу возвращаемся домой. И вот мы дома, в уютном домике моего детства. Мне так с ней хорошо и тепло, что я прикрываю своей ладонью ее глаза, чтобы она не занималась музыкой, а поиграла со мной чуть подольше. Все как есть наяву – это не просто воображение. Мое детство, моя мама. Я стою на стуле позади вращающегося табурета, на котором она сидит, и крепко-крепко закрываю большие глаза ее своими маленькими детскими ладонями. Ее проворные пальцы пробегают по клавишам пианино, и я слушаю музыку «Веселой вдовы» от начала и до конца.
Никто – ни безжалостный прокурор, ни полиция со своими темными делами, ни пройдоха Полен, купивший себе свободу ценой состряпанных показаний, ни двенадцать вонючих ублюдков, позволивших себя одурачить и принявших сторону обвинения с такой легкостью, как будто прокурор зашорил им глаза, ни местные багры, достойные помощники тюрьмы «Людоедки», – абсолютно никто и ничто, даже эти толстые стены или удаленность острова, затерянного в Атлантическом океане, – не могли помешать мне отправляться в удивительно красочные звездные полеты.
При разработке временного графика, в рамках которого мне предстоит провести наедине с собой в камере-одиночке два года, я не учел очень существенного фактора: я говорил о часах как о единице времени. В этом и заключалась моя ошибка. Наступают моменты, когда время измеряется в минутах. Например, опорожнение параш следует за раздачей кофе и хлеба примерно через час. Вот тогда-то в пустом горшке я и получал свои пять сигарет, кокосовый орех, а иногда и записку, написанную фосфоресцентными чернилами. В этот промежуток времени я считал минуты. Не всегда, но довольно часто. Делать это было легко, поскольку каждый мой шаг был выверен и длился секунду. Шагая взад и вперед, подобно маятнику, я в уме отмечал каждый поворот: «Раз!» При счете «двенадцать» получалась минута. Однако, прошу вас, не поймите меня так, что я только и думал о том, как бы получить свой кокосовый орех (хотя, конечно, орех для меня был равноценен жизни) или сигареты, чтобы иметь удовольствие покурить десять раз в течение двадцати четырех часов в этой могиле. Заметьте, я каждую сигарету растягивал на два раза. Нет, иногда при раздаче кофе меня охватывало какое-то беспокойство. Без всяких видимых причин мне вдруг начинало казаться, что с теми людьми, которые мне так щедро помогали с риском для собственного покоя и благополучия, случилась беда. Поэтому я ждал в жутком волнении и успокаивался только тогда, когда видел