ОБЕДНЯ
С нами Бог!
Заняв череп царственного Николая, я стал обладателем его личных воспоминаний. В глубине этого довольно обширного «склада» хранился ценный для меня эпизод.
В начале января все того же злосчастного одна тысяча девятьсот семнадцатого года Николаю Второму поведали удивительную историю, которая не заинтересовала венценосного реципиента, но крайне волновала сейчас меня.
В тот далекий день в кабинет Зимнего дворца, отделанный деревянными панелями и зеленым сукном, вошел приземистый человек в гражданском мундире, с явными повадками жандармского служащего. В чем именно проявляются подобные повадки, сказать точно нельзя. Возможно, в коротких точных движениях, умных, пронзающих насквозь глазах, в пружинной походке, будто идущий сдерживает клокочущую внутри бешеную энергию — описать такое невозможно, поскольку заключается оно не в совокупности признаков, но в общем впечатлении, производимом сотрудниками государственной безопасности. Не знаю, поражал ли Глобачев своей внешностью царя Николая, однако то, что шеф жандармского отделения
Как прочие руководители ведомств, Глобачев явился в тот день на доклад. Первая фраза, произнесенная царедворцем от контрразведки, и услышанная мной при ознакомлении с памятью Николая, повергла мой разум помощника хронокорректора в шок.
Жандарм открыто и прямо докладывал русскому Государю о предстоящем заговоре военно- промышленного комитета. Дословно звучали фразы: «Гучков и Коновалов готовят государственный переворот». Шеф жандармов делился не просто догадками, но приводил доказательства, называя состав участников предполагаемого «ответственного министерства» по фамилиям. Состав этот, если сравнивать его с реальной историей, почти до последнего человека совпадал с будущим составом Временного правительства, известным мне по данным
Глобачев требовал немедленно арестовать заговорщиков — представителей военно-промышленного комитета, однако… до самого визита на станцию Дно Гучков и прочие лидеры депутатов продолжали разгуливать на свободе. «Что это? — думал я. — Царя Николая поразила болезненная слепота? Детская наивность? Глупость? Мягкосердечность? Слабохарактерность?» Ответа на эти вопросы отыскать было невозможно. Логика поведения последнего русского Императора ускользала от меня.
Единственной причиной, которую я отыскал, являлась подготовка к победе — именно так! В то время как общество, по словам одного из депутатов мятежной Думы, «делало все для войны, но для войны с порядком, все для победы, но для победы над властью», Царь поступал с точностью до наоборот.
Все для войны — для настоящей войны с Германией.
Все для победы — для настоящей победы над внешним врагом.
Мощное наступление русской и союзнических армий в апреле 1917-го, по мысли монарха, должно было сочетаться с разгромом думской оппозиции. Смешно, но ту же версию впоследствии открыто подтверждали и сами заговорщики. В
Это писал заговорщик — вот так и никак иначе!
Царь оттягивал схватку с врагами, пытаясь победить на полях сражений, лелея надежду, что после победы над немцами внутреннее напряжение в стране спадет само собой и оппозиция смирится, не придется ему никого вешать и разгонять.
Оппозиция в то же время ускоряла подготовку к перевороту, чтобы
Все это жуткое несоответствие, изуверская «обратная логика» просто не помещались в голове, настолько циничными и в то же время настолько безумными казались подобные размышления. Действия думцев даже невозможно было считать обычным предательством. То, что вытворяли заговорщики (бунт во время войны, бунт против царя-победителя, «чтобы успеть до его победы»), казалось неким извращением, умозаключением-перевертышем, неспособным уместиться в рамках привычного человеческого сознания.
Откидывая подобные «общефилософские» мысли, я снова и снова заставлял себя возвращаться к размышлениям о насущном. В один из дней, примерно неделю спустя от прибытия в Юрьев, я с самого утра болтался в комнате телеграфистов, то падая на стул, то неспешно прохаживаясь вдоль окон, задернутых тонкой, пропыленной годами тюлью. Воейков и Фредерикс отсутствовали. Сопровождающие лица, исключая нескольких стрелков конвоя, размещались в вагонах царского поезда, однако я, желая в эти критические для страны дни получать новости из первых рук, решительно отказался возвращаться к себе вагон-салон. Под царскую опочивальню приспособили кабинет местного коменданта, на диване которого я проводил долгие ночные часы бессонницы и стремительно несущиеся Дни рядом с громоздким аппаратом связи.
Иногда, отрываясь от текущего управления военной операцией, состоявшей на данном этапе в согласовании многочисленных перемещений армейских подразделений в Юрьев с фронтов, я позволял себе немного отвлечься и побыть обычным человеком, а не руководителем гигантской военной машины. Более всего в этом смысле меня занимал граф Фредерикс, тяжело раненный во время прорыва бронепоезда с достопамятной станции Дно. Я заходил к нему в «санитарную», врач набрасывал мне на плечи белый халат, и я смотрел на старческое лицо, рассеченное многочисленными морщинами и ужасными шрамами, оставленными каленым стеклом.
Фредерикс чувствовал себя плохо, однако отлежавшись, мог говорить, и мы беседовали с ним на разные отвлеченные темы. Я рассказывал ему пошлые, бородатые анекдоты, неизвестно откуда всплывшие в памяти ископаемого трупа, найденного во льдах, и мы добродушно смеялись. Министр Двора — превозмогая боль в рассеченном до костей лице, его собеседник — превозмогая ужас от творящихся в столице народных волнений.
В один из визитов, впрочем, мне стало совсем не до смеха.
— Как чувствуете себя, граф? — спросил в тот день я, заглянув в палату к старому царедворцу. — Надеюсь, примете своего постылого сюзерена?
Тот слабо пошевелил рукой в ответ.
— Ну… если вы обещаете не заговорить меня до смерти, Ваше Величество, — улыбнулся Фредерикс под бинтами.
Я вошел, посмотрел на него и тут же остановился, пораженный странною мыслью.
Глаза моего министра, обычно веселые и радостные при появлении обожаемого монарха, показались мне злыми и черными.
Я окинул его взглядом еще раз.