для него тоже: показать, насколько соседствовавший с ним горемыка освоился теперь – может пропеть сомнительную песенку на глазах чекистов, и ничего ему не будет.
Френкель, увидел Артём, быстрым взглядом окинул Моисея Соломоновича, и во взгляде этом была неприязнь – но настолько мгновенная, что едва ли кто-то ещё заметил это.
Зал быстро собирался – рассчитан он был человек на пятьсот.
Артём случайно заметил усевшихся рядом Виоляра и его жену: сцепившись руками, они смотрели прямо перед собой, ничего, похоже, не видя и не слыша.
Все сидели вперемешку – красноармейцы и заключённые; самое высокое начальство, впрочем, располагалось в двух боковых ложах, а первые ряды были густо усеяны сотрудниками администрации и управленцами.
Из рот, что гоняли на общие работы, поблизости не было никого – зато через три места от Артёма трогал большим пальцем щёку Бурцев – “хорошо выбрит, нет?” – да и возле него, с обеих сторон, едва не в половину ряда, располагалась всякая, как Артём мысленно определил, погань из Информа-ционно-следственного отдела.
“Наверное, Бурцев захочет понять, как я здесь оказался”, – подумал Артём без особого удовольствия. Лучше бы Галя посадила его в самый дальний угол.
Галя могла бы усесться и на первый ряд, но оттуда, осенило Артёма, ей нельзя было бы видеть Эйхманиса.
И, может быть, его, Артёма.
Или ей хотелось видеть их обоих сразу.
Сам Артём разглядывал серый занавес с белой чайкой. В лагере всё было в этих чайках, он так давно с ними свыкся, что только когда занавес начали раздвигать, вспомнил: такая же чайка была символом Московского художественного театра.
Первые минуты действа он вообще не понимал, что происходит: Галя за плечом, Бурцев неподалёку, Эйхманис слева… Артём несколько раз скосился туда, в начальственную ложу, и увидел, что Френкель так и не ушёл – остался сидеть возле начлагеря. Как-то он видел этого Френкеля на построениях – обычный заключённый, чего он там расселся в ложе.
По сцене туда и сюда бегали заламывающие руки девушки, судя по всему, дочери купца – который сидел по центру и так раздражённо расчёсывал рукою бороду, что, казалось, она сейчас отвалится.
Тем более что в бороде был Шлабуковский, в обычное время её не носивший.
Голос, в отличие от бороды, у Шлабуковского оказался собственный, и непомерный: хватило б и на два зала – он даже шептал так, что было отчётливо слышно.
Другим удивлением Артёма было то, что сидевшие вокруг него, и особенно позади, не просто следили за действием, но всякую двусмысленную реплику воспринимали двояко.
– На что ты рассчитываешь, скажи на милость? – спросил купец у появившегося на сцене молодого человека.
Помимо четырёх дочерей, у купца оказалось ещё и два сына – первым предстал зрителям младший.
– Предоставьте мне свободу спать, гулять и есть, когда я хочу! – воскликнул сын, полуобернувшись к залу, и услышал в ответ хохот и одобряющий гул.
Артём чуть оглянулся – и сразу увидел Эйхманиса, который тоже смеялся и рукой указывал Френкелю на зал. Френкель почтительно склонил голову, но улыбки на его лице не было.
Бурцев, кстати, тоже не улыбался, но, похоже, внимательно изучал дочерей купца. Зал его бесил.
– Порядку не будет, – сказал Шлабуковский, выдержав нужную паузу, и Эйхманис снова улыбнулся, и на первых рядах кто-то захохотал.
Следом появилась мать, как водится в русской литературе, сердобольная и тихая, в меру сил пытающаяся защитить детей от злой судьбы и скорого на расправу отца.
– Все у нас тихие и смиренные, – со слезой в голосе шептала она одному из сыновей, делая широкий жест рукой, осеняя и зал тоже.
– При отце! – обрывал её сын и разве что не указывал на Эйхманиса. – А так за пазухой ножи у всех!
Зрители снова гудели, отчего-то довольные собой, лавки скрипели, царило замечательное оживление – словно все сидевшие в бывшем Поваренном корпусе бывшего монастыря собирались после занавеса сесть в трамвайчик, а то и на личный автомобиль, и отправиться куда захочется.
Эйхманису очевидным образом нравилось всё происходящее: он отвлекался от сцены, лишь когда зал особенно шумно отвечал репликам артистов.
– Имеет право! – кричал купец.
