«Ну, ежели да не поспеешь? — говорил со страхом Петр Авдеевич, помогая Прокофьичу разбирать иероглифы кухонного наставника, — ведь просто полезай в петлю от стыда, братец».
И на это отвечал ему Прокофьич: «Будьте-с благонадежны, батюшка, нам не впервые готовить», а между тем вытирал Прокофьич рукою своею катившийся с чела его пот и тою же рукою собирал из-под ножа прыгавшие кусочки мяса и пододвигал их снова под нож. В полдень саламе и кокилы а ла финансьер достигли полной своей зрелости и графиня проснулась. Штаб-ротмистр приказал подать ей к чаю только что испеченные супругою Егорыча бабу и крендельки; графиня, с своей стороны, послала пригласить Петра Авдеевича откушать с нею кофе; разумеется, штаб-ротмистр не заставил ждать себя, и в той же гостиной, и в том же кресле, даже точно в таком же наряде, как накануне, застал он гостью свою, хотя и бледную, но встретившую его с восхитительною улыбкою.
— Как изволили ночь провести, ваше сиятельство? — спросил ее штаб-ротмистр.
— Прекрасно, — отвечала графиня, указывая ему на стул и не сделав на этот раз никакого замечания насчет «вашего сиятельства».
— И ничто не обеспокоило вас? — продолжал Петр Авдеевич.
— Благодарю вас, мне было очень покойно.
— А я боялся, чтобы собаки как-нибудь или домашняя птица…
— Сон мой так крепок, Петр Авдеевич, что я никогда ничего не слышу.
— Тем лучше, ваше сиятельство.
В это время подал француз кофе графине и Петру Авдеевичу; потом взялся за большой серебряный поднос, на котором лежало множество разного рода печений, очень напоминавших знаменитого Рязанова, и рядом с ними огромная желтая мучная масса.
— Qu est се que cela? [8] — спросила графиня, смотря на эти незнакомые ей вещи.
Не поняв, но догадавшись, что вопрос касался костюковского произведения, штаб-ротмистр поспешил предупредить гостью свою, что поразивший ее огромностию своею предмет была баба.
— Как вы говорите?
— Баба, ваше сиятельство.
— Что же это значит? — спросила наивно графиня.
— Бабою называют у нас, ваше сиятельство, вот это; печется она из пшеничной муки с разными специями; превкусная вещь; прикажете отрезать?
— Пожалуйста.
Штаб-ротмистр, засучив обшлага рукавов своих, взял бабу одною рукою, а другою нож и отхватил от нее кусок весом с полфунта, который и подал своей гостье.
— Но отчего же она такая желтая? — спросила графиня.
— Оттого, ваше сиятельство, что у нас для цвета подмешивают некоторое количество шафрана.
При этом объяснении личико Натальи Александровны едва заметно поморщилось; двумя пальцами отломила она кусочек от поднесенного ей Петром Авдеевичем полуфунтового куска оранжевой бабы и поднесла пальцы к губам.
— Это очень вкусно, — заметила графиня, — и, право, очень жаль, что я ничего не могу есть утром, — поспешила прибавить она, закуривая папироску.
— Неужели вы не завтракаете? — спросил испуганный штаб-ротмистр.
— Никогда.
— Даже в деревне?
— Нигде, Петр Авдеевич.
— А я, ваше сиятельство, льстил себя надеждою предложить вам кое-что, по возможности.
— Право, не могу, извините меня.
— Хоть безделицу.
— Не в силах, Петр Авдеевич, а ежели вы уже хотите быть любезны до конца, то…
— Прикажите, ваше сиятельство!
— Мне бы хотелось, — продолжала графиня, — доехать засветло до дому, и потому…
— Неужели сегодня? — воскликнул с отчаянием Петр Авдеевич.
— Не сегодня, а сейчас, сию минуту, — сказала графиня тоном, который переменою своею поразил бедного косткжовского помещика, так отозвался этот тон чем-то непохожим на прежний.
Петр Авдеевич молча встал и направил шаги свои к дверям, но в свою очередь не ускользнуло и от графини впечатление, произведенное переменою тона ее на штаб-ротмистра, а потому, не допустив его до дверей, она назвала его.
Петр Авдеевич остановился
— Вы на меня не сердитесь, сосед? — спросила графиня со вчерашнею улыбкою на устах.
— Я-с, ваше сиятельство?
— Да, вы, Петр Авдеевич.
— Смею ли я, помилуйте-с.
— Нет, скажите откровенно, вы рассердились?
— Да за что же, ваше сиятельство?
— За то, что я спешу уехать.
— Мне грустно, ваше сиятельство, но это вздор, я понимаю, я то есть сам понимаю…
— Послушайте, сосед, — продолжала графиня таким сладким голосом, от которого в груди штаб-ротмистра перевернулось что-то, — я, право, устала и спешу; меня дома не ждут, и, приехав поздно, я рискую провести ночь в холодной комнате. Потом, милый сосед, не должны ли мы поступать друг с другом как короткие знакомые, как соседи, и потому, ежели бы вы захотели видеть меня, неужели сорок верст остановят вас?…
— Меня, ваше сиятельство?
— Ну да, вас!
— Сорок верст! — повторил с увлечением Петр Авдеевич, — да я, ваше сиятельство, пройду эти сорок верст без фуражки, на коленях… сорок верст!..
— Зачем же на коленях, сосед? — перебила, смеясь, графиня. — А вы просто дня через два садитесь в сани и приезжайте ко мне погостить подолее; вы приедете, не правда ли?…
— Нет, нет, ваше сиятельство, вы опять шутите, вы смеетесь надо мною, ей-богу, смеетесь.
— Я не только не смеюсь и не шучу, Петр Авдеевич, а беру с вас честное слово быть у меня послезавтра, — сказала графиня, протягивая штаб-ротмистру свою руку.
— Если же так, — воскликнул, не помня себя, Петр Авдеевич, — то, была не была, ваше сиятельство, вот вам рука моя, что буду… — и, хлопнув красною рукою своею по беленькой ручке графини, штаб-ротмистр выбежал из дому на двор и приказал запрягать лошадей.
Чрез час, проводив знатную барыню до околицы, Петр Авдеевич возвратился к дому; на крыльце собрал он руками довольно большое количество снега, обложил им себе голову и, войдя в свою комнату, лег на диван.
Он пролежал долго с закрытыми глазами, он пролежал бы до завтра в таком положении, но вскоре послышалось ему, что кто-то потихоньку отворяет дверь.
— Что тебе, Прокофьич? — спросил штаб-ротмистр, узнав своего повара…
— Кушанье-то осталось, батюшка, так не изволите ли сами откушать? — спросил повар.
— Убирайся с кушаньем, — было ответом Прокофьичу, и та же дверь потихоньку притворилась.
Пролежав еще несколько времени, Петр Авдеевич услышал отдаленный звон колокольчика; сначала штаб-ротмистр открыл глаза, потом вдруг вскочил с дивана и стремглав выбежал на крыльцо… Что думал в ту минуту Петр Авдеевич — не знаю, но члены его тряслись, как в лихорадке.
На двор влетела ухарская, саврасая тройка; из саней выполз укутанный в енотовую шубу городничий, а лицо штаб-ротмистра покрылось лиловым отливом…
— Здорово, брат, здорово, сударь, — кричал Тихон Парфеньевич, обнимая крепко и целуя нежно Петра Авдеевича. — Ну, морозец, истинно святочный морозец; веришь ли — того и смотрю, что нос отвалится; тер всю дорогу. А я от сестры Лизаветы. Здоров ли же ты, мой почтеннейший? что же мы стоим на крыльце?
— Голова болит, — отвечал штаб-ротмистр, следуя за городничим.
— Приложи компресс из пенного, пройдет мигом, — заметил гость, входя в переднюю; потом, сняв с себя шубу, он стал принюхиваться. — Что это, брат, уж не пролили ль у тебя чего пахучего? такой аромат, — сказал Тихон Парфеньевич, продолжая шевелить ноздрями.
— Хорошо разве?
— Очень хорошо, чем же это накурено?
— И сам не знаю, — отвечал с улыбкою штаб-ротмистр.
— Как не знаешь?
— Ей-богу, не знаю!
— Стало, накурил не ты?
— Не я.
— Кто же бы такой?
— Не отгадаете, бьюсь об заклад.
— Подлинно не отгадаю; есть разве кто?