Сани в это время поравнялись с мельницею; оставив ее вправе, они стали спускаться в низину, пролегавшую между молодым и частым сосняком. Лошади шли шагом; поросенок, пожимаемый ногами Петра Авдеевича, изредка оглашал окрестность пронзительным, жалобным криком своим, а куль, следовавший за санями на расстоянии двадцати шагов, прыгал во все стороны и, цепляясь иногда за отдельно стоявшие кустики, делал большие скачки.
— Уж не холодно ли вам, ваше сиятельство? — спросил штаб-ротмистр, нагнувшись к графине. — Вы, мне кажется, изволите дрожать.
— Нет, но мне страшно немножко, Петр Авдеевич, — отвечала графиня, — и ежели бы вы позволили прислониться к вам, то, мне кажется, я бы меньше боялась.
— С великим удовольствием, Наталья Александровна, извольте сесть, как вам только угодно будет.
Штаб-ротмистр помог графине податься несколько назад, а сам поместился к ней так близко, что левый бок его сделался ее опорою.
То, что чувствовал Петр Авдеевич от легкого прикосновения ее сиятельства, превосходило всякое блаженство; он согласился бы не переменять положения во всю жизнь.
— Теперь ловко вам, ваше сиятельство? — спросил он, и слово 'очень' произнеслось устами графини над самым его ухом. Петр Авдеевич забыл про волков, про Пелагею Власьевну, про ружье свое, даже про поросенка, который, пользуясь рассеяностию штаб-ротмистра, прервал дикую свою песню и, притаясь в мешке, стал изредка похрюкивать. Но вдруг в темном углу сосняка мелькнуло несколько двойных фосфорических огоньков; их не заметил бы Петр Авдеевич, не заметила бы графиня, наблюдавшая за противоположною стороною, но заметил их кучер Тимошка; подобрав вожжи, он концом кнута своего легонько дотронулся до барина.
Штаб-ротмистр вздрогнул.
— Берегите слева, — шепнул ему Тимошка.
Забыв на этот раз самую графиню, Петр Авдеевич давнул ногою поросенка и, схватясь за ружье, согнулся так низко, что голова его коснулась колен.
Едва крик животного раздался из мешка, как три волка одним прыжком очутились шагах в двадцати от куля.
— Вот они, вот они! — радостно крикнула графиня.
— Тише, ваше сиятельство!
— Ах, виновата, совсем забыла, но что же вы не стреляете, Петр Авдеевич? вот видите ли, они уходят… ах, как досадно!..
Волки действительно скрылись в опушку; подняв голову, штаб-ротмистр, не без досады, сделал графине строжайший выговор и заключил его тем, что ежели ее сиятельство и впредь станет кричать так громко, то лучше воротиться домой, а таким образом охотиться нельзя ни под каким видом.
Чувствуя себя виноватой, Наталья Александровна каялась от всей души и, взяв Петра Авдеевича обеими ручками своими за руку, так мило испрашивала у него прощения, что Петр Авдеевич наконец великодушно простил Наталью Александровну, и охота началась снова.
Не знаю, одарены ли волки способностию сообщать друг другу грозящие опасности, но на расстоянии десяти следующих верст, хотя голос поросенка и не умолкал ни на минуту, хотя фосфорические огоньки и светились порою в чаще опушек, но ни один зверь не выбегал на дорогу и не приближался к саням.
Ножки графини озябли до того наконец, что она принуждена была сознаться в том Петру Авдеевичу, который, без церемонии, отыскал их в складках шубы ее сиятельства и, переложив к себе под шинель, стал тереть так усердно, что не прошло и получаса, как ножки свои заменила графиня ручками, и ручки оттер Петр Авдеевич.
За час до рассвета возвратились с неудачной охоты и хозяйка, и гости села Графского, промерзшие до костей.
Штаб-ротмистр хотя и говорил нескладно, но не променял бы ночь эту ни на какие другие.
Графиня, отогревшись у камина, начала смеяться и во время ужина, поднося Петру Авдеевичу бокал с шампанским, поздравила его с наступившим новым годом и объявила решительно, что намерена ездить за волками каждую ночь.
Слушая и смотря на ее сиятельство, за неимением поэтов и чопорных столичных дам, улыбался, и даже зло улыбался, один monsieur Clйment, бывший камердинер покойного графа; но что думал он в это время, то знал один он.
Петр Авдеевич, войдя в свою комнату, погасил свечу, которая была не нужна, потому что на дворе стало светло.
День нового года, значительно сокращенный долгим сном, показался, однако же, графине порядочно скучным. Петр Авдеевич, незаменимый во время катаний и волчьих охот, не имел в особе своей ничего такого, что заставило бы Наталью Александровну позабыть петербургские causeries. [10] Впрочем, с гостем своим не церемонилась графиня; признавая в нем доброго и не бессмысленного человека, она была уверена, что благосклонность ее к нему не возбудит в Петре Авдеевиче никакого дерзновенного чувства; дерзновенным назвала бы графиня всякое сердечное чувство ничтожного помещика к ее сиятельству. Самая мысль о возможности быть любимою штаб-ротмистром не приходила на ум графине; нужно же было что-нибудь делать в селе Графском; сидеть одной? — тоска; читать? — на чтение употребляла Наталья Александровна по два часа в день. Завести круг знакомства? — в уезде с кем, например? С Кочкиными? с городничим, с штатным смотрителем? Такая идея и не могла коснуться ума графини, а следовательно, и Петр Авдеевич, так нечаянно ниспосланный судьбою, был истинный клад для села Графского; он же, сверх бескорыстия и доброты, обладал редким в уездах качеством: был человеком без всяких претензий. Скажи ему графиня: 'Петр Авдеевич, вы сегодня мне надоели, подите спать, но с завтрашнего числа не ложитесь целую неделю', и Петр Авдеевич почел бы себе за счастие выполнить волю ее сиятельства, потому что, с первого взгляда на ее сиятельство, он перестал думать о себе, о Пелагее Власьевне, о Костюкове, короче, обо всем, кроме графини Натальи Александровны, и когда на новый год графиня сказала ему: 'Сосед, надеюсь, что вы ближе недели не уедете от меня?' — штаб- ротмистр пробыл ровно неделю в селе Графском и, уезжая из него, проклинал и Костюково, и самого себя. По несчастию, костюковский помещик не догадался ни разу спросить себя: 'Что ты именно чувствуешь к графине? простое расположение, дружбу ли, наконец уже не то ли, что называют любовью? а ежели чувство твое к ней да последнее, к чему поведет оно тебя? какие надежды питаешь ты, добрый, честный, но не полированный помещик ста двадцати душ, любя ее сиятельство? или ты веришь сочетанию богинь с пастухами? Нет, почтеннейший Петр Авдеевич, — сказал бы он сам себе, — ты возвратись в Костюково и начни снова ездить к Кочкиным, потому что Пелагея Власьевна любит тебя от всего сердца, а ее сиятельство даже не делает тебе чести включать особу твою в тот разряд людей, которых в ее кругу называют противоположным ей полом, то есть мужчинами'. Но не того мнения был уезд и даже городничий.
Тихон Парфеньевич родился в ту эпоху, где женщины с десятью тысячами душ предпочитали нередко здоровых мужей всему прочему, и, по его соображениям, милости графини, о которой, впрочем, он не имел никакого понятия, не могли не иметь оснований положительных. В этом предположении утвердили Тихона Парфеньевича: во-первых, частые поездки штаб-ротмистра в село Графское; во-вторых, жеребец Горностай; в-третьих, ночные катанья en tкte-а-tкte [11] с Петром Авдеевичем и, в-четвертых, новая, неслыханная милость графини к счастливцу, костюковскому помещику. Последнее обстоятельство обнаружилось следующим образом.
Однажды (это было в конце января), вызванный снова графинею, штаб-ротмистр объявил ей, между прочим, в виде любезности, что Костюково так кажется ему и скучным и грязным после села Графского, что при одной мысли зажить в нем безвыездно по-прежнему он чувствует то есть просто тошноту.
Слушая Петра Авдеевича, Наталья Александровна невольно вспомнила о костюковской гостиной, о зале, о мебели, о кривых полах, о той гримаске, которую сделала она невольно при виде костюковской парадной половины, и, завязав украдкой на платке своем узелок, переменила разговор и предупредила штаб- ротмистра, что на этот раз не отпустит его домой ближе двух недель. Когда же после первого обеда Петр Авдеевич, по обыкновению своему, отправился всхрапнуть, графиня потребовала к себе управляющего. Федор Иванович не замедлил явиться.
— Скажите мне, пожалуйста, господин Готфрид, — сказала Наталья Александровна, — присланы ли были к вам из Петербурга обои для того домика, что в парке?
— Как же, ваше сиятельство, я получил их два года тому назад, вместе с мебелью и прочими вещами, — отвечал управляющий.
— И мебель есть? как я рада!
— Прислана была и материя для обивки, ваше сиятельство.
— Бесподобно, а где же это все?
— Сохраняется в теплых кладовых, ваше сиятельство.
— Могу я видеть?
— Когда приказать изволите?…
— Сию минуту, господин Готфрид, — отвечала графиня.
В тот же вечер перенесены были из кладовых в домик парка: часть привезенной из Петербурга мебели, ящик с обоями, кипа ковров и много других предметов, тщательно уложенных в ящики и зашитых клеенкою.
В ту же ночь к противоположной стороне парка подъехало несколько крестьянских саней в одиночку и несколько пошевней, запряженных тройками. В первые уложили мебель и прочие вещи, на вторые поместились разного рода мастеровые, а к свету и след их замело снегом.
В последующие дни графиня была весела как дитя; Петр Авдеевич превзошел себя в изобретении новых удовольствий; он устроил в саду ледяную гору, на пруду рысистый бег и скачку тройками, в поле охоту на куропаток, и только в комнатах, по вечерам, оказывалось воображение его совершенно бесплодным; зато в это время приходила к нему на помощь графиня, которая то учила штаб-ротмистра петь русские романсы, то играла с ним в дураки, короче, делала в свою очередь все, чтобы сократить гостю самую скучную для него часть дня.
Промчались и эти две недели восхитительно для штаб-ротмистра и не совсем скучно для графини; наступил вечер отъезда костюковского помещика; он с стесненным сердцем воссел на сани свои и пасмурный, как темная ночь, помчался в Костюково, Колодезь тож.
Много названий дают люди сердечным чувствам нашим, но к настоящему чувству, господствовавшему в сердце Петра Авдеевича, не подошло бы ни одно из этих названий; преданность его к Наталье Александровне выросла так высоко, что в разлуке с графинею он не считал себя более в живых; вся прошедшая жизнь его как бы не существовала: штаб-ротмистр не возвращался мысленно назад; настоящее употреблял он в селе Графском на изобретение забав для графини, а о будущем и думать не смел; оставались для него промежутки, или те дни, те мучительные дни, которые принадлежали Костюкову, промежутки эти, все— таки ради графини, посвящал Петр Авдеевич на искажение французского наречия, на наполнение собственной памяти такими словами, которые мог понимать разве один он да рыжий господин, его учитель, и то потому только, что не произносил четвертой части букв.
'Что бы стоило, кажется, Костюкову сгореть дотла, — Думал сам про себя штаб-ротмистр, подъезжая к усадьбе своей, — тогда я мог бы, придравшись к этому, погостить подолее у графини'.
Но бедный костюковский домик не только не разделял желаний своего обладателя, а блестел издали, словно цветной фонарик.
— Барин, а барин! — произнес наконец молчавший во всю дорогу Тимошка, — мне мерещится, что в доме-то нашем неладно.
— А что ты видишь?