Была уже поздняя ночь, когда я закончил пересказывать первую книгу «Осады Сентаса». Огонь в нашем жалком очаге давно догорел, но никто из собравшихся в кружок мужчин даже не встал, чтобы подбросить дров; по-моему, никто вообще даже не пошевелился ни разу.
— Потеряют они свой город, — сказал в темноте Булек под негромкий стук дождевых капель.
— А следовало бы его удержать! Другие-то вон как далеко от дома забираются — например, Казикар, когда в прошлом году Этру захватить пытался, — сказал Таффа. До сих пор я еще ни разу не слышал от него такой длинной фразы. Венне рассказывал мне, что Таффа раньше был не рабом, а свободным гражданином одного маленького города-государства; но его призвали на военную службу, а он воевать не хотел и во время битвы скрылся и бежал в эти леса. Вечно печальный, вечно всех сторонящийся, даже несколько надменный, он редко что-нибудь говорил, но сейчас был почти красноречив: — Они слишком растянули свои войска, понимаешь? Я имею в виду армию Пагади. И теперь, если им не удастся сразу взять город штурмом, они с приходом зимы станут страшно голодать.
И все погрузились в обсуждение военных действий, словно осада Сентаса происходила прямо сейчас, на наших глазах. Словно мы жили в самом Сентасе.
И только один Чамри понимал, что это просто «поэма», нечто выдуманное автором, произведение искусства, лишь отчасти повествующее о реальных событиях прошлого, а в значительной степени являющееся плодом художественного вымысла. Но для этих невежественных людей это было настоящим событием, имевшим место в тот самый момент, когда они слушали мой рассказ. И, разумеется, им непременно хотелось узнать, что было дальше. Если бы у меня нашлись силы, они готовы были слушать день и ночь. Но я после своего первого «выступления» несколько охрип и потом, лежа на своем деревянном топчане, все думал о том, что в тот вечер так неожиданно ко мне вернулось: о силе слов. И у меня вполне хватило времени подумать, как мне этой силой воспользоваться, и даже составить некий план, чтобы не только продолжить пересказ этой великой поэмы, но и не дать моим слушателям истощить и ее богатства, и мои силы. В итоге я решил, что буду «рассказывать истории» не более двух часов каждый вечер после ужина, ибо зимние вечера казались поистине бесконечными, и все были бы рады, если бы кто-то помог их скоротать.
Слух о наших «чтениях» быстро разнесся по лагерю, и уже на второй или третий вечер в нашу жалкую хижину набилось множество желающих «послушать рассказ о войне» и поучаствовать в долгих и страстных спорах о тактике и причинах войны между Пагади и Сентасом, а также высказаться насчет того, были ли с обеих сторон какие-то нарушения общеизвестных моральных устоев.
Бывало, я не мог в точности воспроизвести строки Гарро, но сам сюжет помнил очень хорошо и заполнял эти пропуски пересказом, отрывками из других поэм и даже своими собственными сочинениями, пока не добирался снова до такого куска, который помнил наизусть или мог «увидеть» перед собой в той школьной тетради, заполненной детским почерком, и тогда снова возвращался к чеканному ритму поэмы. Мои собеседники, похоже, не замечали разницы между этими «прозаическими вставками» и поэзией Гарро, но все же, по-моему, поэтические строки трогали их больше и слушали они их более внимательно. Но, возможно, это было еще и потому, что строки эти описывали яркие и живые события нашей истории, подлинные страдания людей.
Когда мы, плавно двигаясь по сюжету поэмы, вновь добрались до того куска, который я пересказывал в самый первый вечер, — до пророчеств Юрно со стен крепости, — Бакок даже охнул и затаил дыхание, а услышав, как Рурек «в ярости копье тяжелое вздымает», во весь голос заорал: «Не бросай, парень! Не поможет!» Все тут же возмутились, потребовали, чтобы он заткнулся, но он, никого не слушая, все вопил: «Он что, не понимает? Ни к чему это! Он ведь уже разок метнул свое копье!»
Сперва меня просто восхищала и собственная способность восстанавливать в памяти строки поэмы, и способность моих слушателей часами внимать мне. Они ничего особенного мне не говорили и почти не хвалили меня, но я чувствовал, что они стали относиться ко мне совсем иначе и мое положение в отряде сразу изменилось. У меня, оказывается, тоже имелось нечто такое, что было им нужно, и они начинали меня за это уважать. А поскольку я отдавал свои богатства просто так, ничего не требуя взамен, уважение это не было приправлено ни завистью, ни недоброжелательностью. «Эй, у тебя что, получше ребрышка для нашего
