красить себе дома.
Командующий протянул руку, взял сложенную бумагу и, не разворачивая, поднес к пламени свечи, она вспыхнула и запылала, командующий еще секунду держал ее, потом бросил, съехав при этом с подушек, в стоящий у кровати ночной горшок, где она зашипела, потом снова развалился на подушках и укрылся одеялом.
- В Шольнемон, - сказал он. - Завтра к трем... Тьфу ты, завтра уже наступило.
И тут командир дивизии тоже осознал это: переход, день, неостановимое забывчивое завтра, которое наступает всегда независимо от человека и безразличное к человеку; еще вчерашний день видел его и его ярость, первое же завтра забудет и то, и другое. Прошла секунда или две, прежде чем он понял, что командующий все еще говорит, обращаясь к нему:
- ...если мир решил, что ему хочется прекратить войну на двадцать или тридцать лет, пусть прекращает. Но не таким образом. Не как крестьяне на недокошенном лугу, которые вдруг берут на плечи косы, обеденную посуду и уходят домой. Сегодня во второй половине дня в Шольнемон.
- Потому что существуют правила, - хрипло сказал командир дивизии. Наши правила. Мы отстоим их или погибнем - капитаны и полковники, - какой бы ценой...
- Не мы изобрели войну, - сказал командующий. - Это война создала нас. Капитаны и полковники порождены неистовой, неискоренимой алчностью человека. В ответе за нас он; от этого ему не уйти.
- Но не я, - сказал командир дивизии.
- Вы, - ответил командующий. - Мы даже можем позволить нашим солдатам подвести нас при случае: на то они и солдаты. Пусть они даже прекращают войны, как бывало и будет; наш долг - лишь скрывать от них, что именно они добивались этого. Пусть весь громадный человеческий муравейник объединится, если ему угодно, для прекращения войн, нам нужно только скрывать, что они уже прекращали их. Минуту назад вы сказали, что нам нужно отстоять свои правила или погибнуть. Нас погубит не отмена какого-то правила. Гораздо меньшее. Достаточно лишь одному слову исчезнуть из памяти человека. Но оно не исчезнет. Знаете, что это за слово?
Командир дивизии бросил на него взгляд. Спросил:
- Да?
- Отечество, - сказал командующий. Он приподнял одеяло, собираясь натянуть его на голову. - Да, пусть они верят, что могут прекратить войну, пока не подозревают, что уже прекращали.
Одеяло уже ползло; на виду оставались лишь нос, глаза и колпак командующего.
- Пусть верят, что покончат с ней завтра; тогда у них не возникнет вопроса, могут ли сделать это сегодня. Завтра. И опять завтра. И снова завтра. Этой надеждой наделите их вы. Те три звезды, что сержант Граньон заслужил сам, не получая помощи ни от людей, ни от Бога, погубили вас, генерал. Считайте себя страдальцем за весь мир; вам предстоит спасти его. Сегодня во второй половине дня в Шольнемон.
И теперь командир дивизии был уже не генералом и даже не тем сержантом, который двадцать пять лет назад упорно гордился, что ни от кого не принимает помощи.
- А я? - сказал он. - Что будет со мной?
Но скрылся уже и колпак, из-под одеяла лишь послышался приглушенный голос.
- Не знаю. Это будет великолепно.
УТРО СРЕДЫ
В тот вторник заполночь (была уже среда) двое английских солдат расположились на стрелковой ступеньке одного из окопов под руинами Бетюна. Два месяца назад они смотрели на них не только под другим углом, но и с другой стороны; тогда эта позиция казалась постоянной, чуть ли не вечной. Но после прорыва постоянных позиций уже не было. Старый коридор, разумеется, сохранялся, над ним стоял грохот снарядов и запах пороха, но твердо закреплены были только его концы: один на Ла-Манше, другой во французских Альпах, и он словно бы натягивался под напором тевтонского урагана, как бельевая веревка, которую вот-вот сорвет ветром. А с трех часов прошлого дня (точнее, с прошлого утра, французы прекратили огонь в полдень) он вяло повис под неподвижной тяжестью германского воздуха, и теперь над ним стояла тишина, потому что с наступлением темноты последний патрульный аэроплан улетел на свой аэродром, лишь осветительные ракеты взмывали из-за невидимой проволоки с легким, продолжительным шипением, потом, вспыхивая холодным, густым светом, словно лампы в полицейском морге, повисали в темноте, а затем беззвучно, словно капли масла по оконному стеклу, скользили вниз, да вдали на севере размеренно сверкали вспышки и раздавался грохот большого орудия, но взрывов за ними не следовало, словно оно стреляло по Ла-Маншу, по Северному морю, находящемуся в пятидесяти милях, или даже по цели еще более обширной и неуязвимой: по космосу, вселенной, бесконечности; казалось, железная, беззубая пасть Отрицания вздымает свой голос против Абсолюта, первичного, неуязвимого Я Есмь.