преемника; при этом потрясающем известии в первую секунду им всем, кроме одного, показалось, что земля сошла с орбиты, что ненасытность иссякла, раз, каким бы ни был его проступок, разрушивший мечту или надежду семьи семь, или восемь, или десять лет назад, крестный отец и дядя не смогли спасти его; потом тот единственный сокурсник восстановил всю картину и представил ее в подлинном свете.
Это был нормандец, сын кайеннского врача; его прадед, будучи студентом художественной школы в Париже, стал другом, а потом фанатичным приверженцем Камиля Демулена, и кончилось тем, что Робеспьер казнил их обоих; правнук тоже приехал в Париж, чтобы стать художником, но отверг свою мечту ради военной академии во имя Франции, как прадед свою - ради гильотины во имя Человека; несмотря на свой громадный крестьянский костяк, он в двадцать два года выглядел более непостоянным и возбудимым, чем его кумир в семнадцать; мужчина с широким болезненным лицом, с пылким и страстным взором однажды взглянул на того, кто для всего остального мира был просто семнадцатилетним юношей, и с тех пор не мог оторвать от него глаз, как старый вдовец от бедер потерявшей сознание девушки; он взял эти три фигуры - дядю, племянника и крестного отца, - словно бумажных кукол, повернул и снова поставил в тех же позах и положениях, но задом наперед. Однако это будет спустя несколько лет, собственно говоря, почти десять с того дня, как раскаленное взморье за Ораном приняло этого юношу, а потом бесследно скрыло, словно разрисованный театральный задник, и не только бесследно, но и непроницаемо, и даже не как задник, а как зеркало, но он не шагнул сквозь него в нереальность, а, наоборот, взял ее с собой - чтобы утвердить там, где раньше ее не существовало; прошло четыре года, а он по-прежнему находился на своем маленьком, залитом солнцем, лишенном будущего сторожевом посту; представлял ли он собой когда-то настоящую угрозу или нет, но теперь он представлял собой загадку, пряча, будто страус, свою голову от штабной комиссии, которая перевела бы его снова в Париж, к местам прежних развлечений; прошло пять лет, начался шестой срок добровольной службы, которая должна была выпасть любому офицеру а списке яичного состава армия (любому человеку откуда угодно), прежде чем достаться ему, и (проступок был так серьезен, что семье пришлось упрятать его в такое место, где не было не только продвижения по служебной лестнице, но и строгой очередности отпусков) даже кафе Касабланки, Орана или Алжира, тем более Парижа, ни разу не видели его.
Прошло шесть лет, и он бесследно исчез уже из Африки, куда - никто, кроме пылко и страстно надеющегося сокурсника-нормандца, не знал, исчез не только от людского знания, но и от золотой основы и уточной нити легенды, оставив в армейских списках лишь фамилию с прежним неизменным званием младшего лейтенанта, и после нее ничего: ни "погиб", ни "пропал без вести"; к этому времени все, кто некогда боялся его, не только сокурсники, но и выпускники последующих курсов, были разбросаны, рассеяны по всем краям земли, где развевался трехполосный флаг; и вот однажды пятеро из них, в том числе сокурсник-нормандец, и один штабной капитан, случайно встретившиеся в приемной на Кэ д' Орсэ, сидели за столиком на веранде ближайшего кафе; штабист, хотя и окончил Сен-Сир всего пять лет назад, уже четыре года ходил в капитанах, его дед сперва был мясником, потом республиканцем, потом приверженцем императора, потом герцогом, а отец - сперва роялистом, потом республиканцем, а потом - все еще живой и все еще герцог - снова роялистом; поэтому трое из четверых, глядя на него и слушая, думали, что он был подлинным счастливчиком, которым тот, о ком шла речь, отказался быть одиннадцать лет назад, и впервые понимали, осознавали, не кем тог мог быть в настоящее время, а - с такой семьей, происхождением и властью - какой вершины мог бы он достичь, поскольку этого счастливчика поддерживали лишь несколько банкиров и акционеров; штабной капитан приходил в приемную похлопотать об очередном звании, трое из четверых прибыли туда за новым назначением после трех лет службы в Азии, а четвертый, самый младший, получил там место сразу же после выпуска; все пятеро случайно собрались за узким столиком на переполненной веранде, но все же трое - включая гиганта-нормандца, который сидел не столько среди них, сколько над ними, огромный, болезненный и, казалось бы, бесчувственный, как камень, если б не его дряблое, пылкое лицо и страстные, пылкие глаза, - слушали, как штабной капитан, толстый, резкий, отвратительно тупой и самоуверенный, такой громогласный, что люди за соседними столиками оборачивались, говорил о почти забытом младшем лейтенанте на крошечном, затерянном в глубине пустыни посту; о том, кто мог стать кумиром, образцом и надеждой не только для всех офицеров, но и для всей золотой молодежи, как Бонапарт стал не только для всех солдат, но и для каждого неродовитого француза, знакомого с бедностью и недорого ценящего свою жизнь и совесть; он (штабной капитан) удивлялся, что могло быть там, в пустыне, более привлекательного, чем должность капитан-квартирмейстера для младшего лейтенанта, принявшего под начало вонючий колодец в окружении восьми пальм и шестнадцать головорезов, забывших свою национальность; что там было такого, с чем не могли сравниться Оран и Касабланка или даже Париж, что за рай в какой-то пропахшей верблюдом палатке, что это за уголок, старый, заброшенный и влекущий древними наслаждениями, о каких даже монмартрские публичные дома (и даже сен-жерменские будуары) не имеют понятия, однако столь эфемерными, вызывающими пресыщенность и, в конце концов, отвращение, что, проведя там всего шесть лет, султан-владыка покидает его...
- Покидает? - сказал один из троих. - Ты хочешь сказать, что он уехал оттуда? Его там уже нет?