человека, повинного в смерти женщины и в похищении ее как товара; в противном случае вождь и его люди грозились окружить пост и уничтожить вместе с гарнизоном, что вполне удалось бы им, если и не сразу, то за одиннадцать с лишним месяцев до прибытия очередного генерал-инспектора наверняка. И комендант вызвал добровольца, согласного потихоньку выбраться ночью, пока ультиматум не вступил в силу и пост не был окружен, дойти до ближайшего поста и привести подкрепление. Прошу прощенья?..
Но он, неподвижный, теперь сам ставший хрупким, только что едва избежавший смерти, ничего не говорил.
- Мне показалось, ты произнес "выбрал", - сказал гость. - Ему незачем было выбирать. Потому что у того человека это был единственный шанс. Он мог бы сбежать в любое время - запастись продуктами, водой и улизнуть почти в любую ночь из восемнадцати лет, добраться до побережья и, может быть, даже до Франции. Но куда бы он делся, если бы мог убежать только из Африки: не от себя, не от старого приговора, от которого его спасала только военная форма, и лишь поэтому он носил ее при свете дня.
Но теперь он мог идти. Он не бежал, он получал даже не амнистию, а оправдание; отныне все величественное здание Франции становилось его поручителем и оправдателем, хотя бы он и вернулся с подкреплением слишком поздно, потому что он располагал не только словами коменданта, но и подписанной бумагой, подтверждающей его подвиг и требующей, чтобы он был вознагражден за него.
Поэтому коменданту не нужно было выбирать его - только принять; на закате гарнизон был выстроен, и этот человек вышел из строя; коменданту следовало бы тут снять награду со своей груди и приколоть ее на грудь жертве, но у коменданта пока не было ленты (о да, я тоже подумал о медальоне; снять его со своей шеи и повесить на шею обреченному, но это приберегается для более славного, более достойного мгновения в полете этой ракеты, чем оправдание убийцы или сохранение крошечного поста). И, несомненно, он вручил ему перед строем бумагу, освобождающую его от прошлого; этот человек еще не знал, что выход из строя уже освободил его от всего, что могли с ним сделать; он откозырял, повернулся кругом и вышел из ворот во тьму. В смерть. И мне показалось было, что ты снова хотел заговорить, спросить, как же, если ультиматум вступал в силу на рассвете, вождь племени узнал, что лазутчик попытается уйти ночью, и приготовил засаду в устье пересохшей реки. Да, как: тот человек, очевидно, задавал этот, вопрос - в последнем сдавленном крике или вопле обвинения и отрицания, потому что он не мог знать об этой ленте.
В темноту, в ночь, в пустыню. В ад; такого не мог вообразить даже Гюго. Судя по тому, что осталось от этого человека, ему пришлось умирать почти всю ночь; часовой у ворот на рассвете кого-то окликнул, потом рысью вбежал верблюд (разумеется, не пропавший, упитанный, а старый, тощий, потому что погибшая женщина стоила дорого; а кроме того, в рапорте транспортному отделу верблюды все одинаковы) с привязанным на спине трупом, с которого была содрана одежда и большая часть мяса. И окружение, блокада, было снято; противник отошел, а вечером комендант предал земле единственную жертву (не считая лучшего верблюда и в конце концов стоившей дорого женщины) с горнами и салютом, потом его сменил ты, и он уехал отставным подполковником с лентой в гималайский монастырь, не оставив после себя ничего, кроме крошечного уголка Франции, ставшего мавзолеем и памятником человеку, которого он хитростью заставил спасти его. Это был человек, - сказал гость, глядя, на него. - Из плоти и крови.
- Убийца, - сказал он. - Дважды убийца.
- Рожденный для убийства во французской клоаке.
- Но отвергнутый всеми клоаками мира: дважды лишившийся национальности, дважды лишившийся отечества, потому что он утратил право на жизнь, дважды утративший мир, потому что был осужден на смерть, чужой всем, потому что он не был даже своим...
- Но человеком, - сказал гость.
- ...говорил, думал по-французски лишь потому, что, лишенный национальности, по необходимости должен был пользоваться единственным международным языком; носил французскую форму лишь потому, что только во французской форме убийца мог спастись от казни...
- Но он нес ее тяжесть, нес по крайней мере без жалоб, свою незавидную долю громадного славного имперского бремени там, где мало кто смог бы или посмел: он даже вел себя по-своему: в его бумагах нет ничего, кроме случайных пьянок, мелких краж...
- Пока что, - выкрикнул он. - Только кражи, мужеложство, содомия - пока что.
- ...что было единственной его защитой от присвоения капральского или сержантского чина, означающего смертный приговор. Он никого ни о чем не просил, пока слепая и негодная судьба не связала его с тем, кто уже изнурил Comite de Ferroive и французскую армию и был вынужден находиться среди людских отбросов и клоак: он, уже лишенный права на жизнь, ничего не