затевал всевозможные свары. Как-то раз во время картежной игры поссорился он и с Николой. Ссора вышла крупная. И вот тогда, бешено дергаясь и брызгая слюною, Баламут заявил, что Никола, по его убеждению, человек нечистый, с темной душой. Он произнес это во всеуслышание. Никола потребовал доказательств — и Баламут привел их… Общий ход его рассуждений был таков: блатные называют тюрьму «родным домом» именно потому, что там, как правило, они проводят половину жизни. Особенно характерно это для карманников! Любой ширмач — каким бы ни был он виртуозом — раз в год непременно попадает за решетку. При особом везении он может погулять на свободе года два… Но шесть лет — это неслыханно! Такого еще не бывало. Столь ловко выкручиваться можно только в том случае, если имеется контакт с милицейскими властями. Ну, а суть подобных контактов ясна… Как это ни прискорбно, в словах Баламута имелась определенная логика. Для того, чтобы поверить в Николу, нужно было знать все подробности его семейной жизни; а тех, кто знал это и мог за него поручиться, в нашем лагере почти уже не осталось. Одни из ребят погибли, сгинули, других угнали на этап. Я, как на грех, отлеживался тогда в больнице. И единственным, кто поднял голос в его защиту, был взломщик Солома. Он выступил на сходке, но безуспешно. Да и что он мог сделать один?!
Солома рассказал мне обо всем этом сразу же, как только я появился.
— Жалко Бурундука, — вздохнул он сумрачно. — Какого уркагана потеряли! Это ж был истинный аристократ — самой чистой масти…
— А где он сейчас? — забеспокоился я.
— В другом бараке, — сказал Солома. — Здесь он больше не живет, не захотел… И правильно, конечно.
— Ну, а этот ублюдок, — процедил я, стиснув челюсти, — этот чертов Баламут, кто он? Каков? Покажи-ка мне его.
— Да вот он, в углу, — проговорил, свешиваясь с нар, Солома. — Слышишь, скандалит! Как всегда.
Минуту спустя я стоял уже возле Баламута. Окруженный молодежью, он шумел, кипятился, что-то доказывал, размахивая руками.
— Вы — мелочь, камса, — кричал он. — Что вы знаете о Белозерском централе? Я был там в тридцать четвертом, когда большинство из вас под стол пешком ходили, Я ведь старый бродяга. Повидал кое-что. У меня борода в член упирается…
Последнюю эту фразу Баламут произнес особенно внушительно, хотя сам он был выбрит, безбров и абсолютно лыс. Вообще, определить его возраст было весьма трудно. На древнего старца он никак не походил, но и молодым тоже не казался…
Внимательно разглядывая его, я сказал:
— Не знаю, какая у тебя борода и во что она там упирается. Болтаешь ты во всяком случае много. Суетишься… делаешь волну…
Он стремительно повернулся ко мне; лицо его дернулось и перекосилось.
— Какую еще волну? — спросил он медленно.
— Есть такая притча. Стоят двое по горло в жидком дерьме, и один говорит другому: «Не делай волны!» Вот ты как раз делаешь ее… Уже сделал. Недавно.
Как всегда, в приступе ярости я испытал мгновенное чувство удушья — умолк, переводя дыхание, и добавил:
— Хочу тебя предупредить: ходи осторожно! Один твой неверный шаг — и я тебя съем, проглочу, как удав, усекаешь? Сожру с потрохами и только пуговицы буду потом выплевывать. Ты чуешь, о чем речь?
— Усекаю, — хрипло выговорил он, — чую… Ты ведь, кажется, друг того самого Бурундука?
— Не отрицаю, — сказал я.
— И что ж ты теперь хочешь — права качать со мной? Выяснять отношения?
— Да нет, — усмехнулся я, — чего тут выяснять? Все и так ясно… Просто решил посмотреть на тебя, познакомиться.
— И заодно — припугнуть, не так ли?
— Я не запугиваю, я предупреждаю — на всякий случай… Даю тебе добрый совет.
— Ну, без твоих советов я как-нибудь обойдусь, — покривился он. — И предупреждать меня тоже без пользы. Ты, конечно, собираешься квитаться, мстить за кореша… Но ведь не один же я все это сделал — на сходке было много ворья. Ты что же, попрешь против всех?
Вот так мы с ним схлестнулись и разошлись. Я понимал: первый этот раунд прошел неважно. По существу, я проиграл его. Наговорил лишнее, понапрасну раскрыл свой карты.
«Что ж, — решил я, — подожду удобного случая».
Вскоре я сидел уже в соседнем бараке — у Николы Бурундука. Изгнанный из кодлы, он лишился всех своих привилегий, перешел в разряд простых работяг и жил теперь с ними — в бригаде ремонтников. Он ютился на нижних нарах, неподалеку от входа. Здесь было неуютно, из-под забухшей, неплотно притворенной двери потягивало зябким сквозняком.
Кутаясь в рваное одеяло, Никола сказал:
— Как теперь жить? Что делать дальше?
— Брось, не паникуй, — проговорил я. — Еще можно все заново переиграть! Еще не вечер.
— Да, конечно, — он усмехнулся. — Не вечер — ночь уже… Поздняя ночь. Полярная!
— А я говорю — не паникуй! Будет сходка, я сразу подниму разговор. Я ведь о тебе и о Варьке слышал еще давно, на Дону. Солома, конечно, поддержит — ну и все. Будет порядочек. Переломим кодлу, вот увидишь!
Он как-то странно, искоса посмотрел на меня и затем сказал со вздохом:
— А надо ли? Есть ли смысл теперь переламывать?
— Что? — не понял я. — Погоди…
— Я вот о чем сейчас подумал, — медленно, глухо заговорил он. — На этом свете, видать, ничего не случается зря. Что Господь ни делает — все к лучшему. Я ведь из-за чего подзасекся, впросак попал? Из-за семьи… Вот и надо туда возвращаться. Домой, в тихую жизнь! Хватит — побродил, побезумствовал. Пора привыкать к фрайерской судьбе.
— А привыкнешь? — спросил я.
— Не знаю, — поежился он. — Пока еще во всяком случае не привык… Вот хожу на объект с работягами — вкалываю, рогами в землю упираюсь, а на душе муть, маята.
— Так чего ж ты? — упрекнул я друга. — Только путаешь меня, сбиваешь с толку. Если хочешь вернуть права…
— Говорю тебе — сам не знаю, не пойму. С одной стороны, фрайерская участь, конечно, не сахар. А с другой — так все же спокойней. Вот на этих нарах, — он крепко ладонью похлопал по шершавым нечистым доскам. — Здесь я тише проживу, надежнее. И дождусь свободы быстрее, чем в воровском бараке. Тут, конечно, голодно, а там сытно. Тут скучно — там весело. Но знаешь, какая этому веселью цена?
Он разыскал в изголовье кисет. Зашуршал бумагой, стал налаживать папиросу. И пока он закуривал, я глядел на него и думал о том, что вот уже второй человек — за недолгий сравнительно срок — приходит к тем же, в сущности, выводам, что и я. Сначала Леший, а теперь Никола — оба они, утомясь от блатной жизни и разочаровавшись в ней, решили порвать с уголовниками… А я все еще колеблюсь, путаюсь, не могу обрести в себе должной стойкости. Никола затянулся несколько раз и передал мне тлеющий окурок. Держа его кончиками пальцев, жмурясь от дыма, я сказал:
— Веселье наше — это верно — мутное. От него не смеяться хочется, а по-волчьи выть.
— Вот то-то, — заметил он. — Особенно в теперешние времена! У блатных, знаешь, как ведется? Сегодня жив, а завтра — жил…
Он еще хотел что-то сказать и не успел — застыл, уставясь на дверь. За ней раскатисто и хлестко ударили вдруг выстрелы. Прозвучала короткая автоматная очередь. Взлетел и пресекся чей-то истошный вопль. Потом мы услышали тишину, а вслед затем новую глухую очередь; Судя по всему, стреляли где-то в зоне, совсем близко.
Первая моя мысль была о восстании. «Неужели оно уже началось? — изумился я. — Странно. Вроде бы не вовремя… И почему же в таком случае никто меня не предупредил?»
Я выскочил, наружу, во тьму, и сразу же понял, что стрельба идет в моем веселом блатном бараке!
Дверь его была распахнута настежь, и на пороге спиною ко мне стоял человек с автоматом. Стоял и бил в глубину короткими очередями.
Но это был не солдат, не охранник, нет! Человек этот одет был в серый арестантский бушлат.
— Сука! — хрипло крикнул Никола, вывернувшись вдруг из-за моего плеча. Он выбежал на шум, не раздумывая, полураздетый, в накинутом на плечи одеяле.
— Сука! — крикнул он и покосился на меня. — Ты понимаешь? О, ч-черт… Вот как они теперь начали!
Крик этот совпал с короткими паузами между выстрелами. Человек, очевидно, услышал голос Николы и обернулся круто. И я увидел лицо Брюнета. (Это был друг того самого парня, что недавно работал в бане и теперь обвинялся в убийстве Гуся.)
Лицо Брюнета было искажено и словно схвачено застывшей судорогой. На месте глаз его виднелись пустые плоские бельма — остекленевшие, лишенные всякого выражения. Такие глаза мне встречались часто, я знал, что они означают! Брюнет явно был сейчас под марафетом. В таком состоянии человек пребывает как бы в полусне, но в то же время все его чувства обнажены и обострены до крайности…
Он стоял на свету, а мы в двух шагах от него под защитою ночи. Он не увидел нас, не разглядел, но среагировал на крик Николы мгновенно: повел стволом и нажал гашетку.
Я в эту секунду пригнулся — тащил из-за голенища ножик. Пуля прошла надо мной, чуть правее. Всего лишь одна пуля! Но голос друга моего как-то странно сорвался, захрипел, перешел в низкий булькающий клекот.
Никола шатнулся, оседая. Слабым жестом вскинул руки к горлу. Одеяло сползло с его плеч. И сейчас же я метнул в Брюнета нож.
Я метнул, но неудачно. Бросок получился неточным — слишком низким. Синеватое узкое лезвие сверкнуло, вертясь, и ударилось со звоном о ствол автомата. Теперь я оказался обезоруженным, беззащитным и, чувствуя это, отступил опасливо.
Я ждал стрельбы… Но ее не последовало. Брюнет торопливо спрыгнул с крыльца, отбежал к противоположному бараку и там, яростно матерясь, швырнул оружие в снег. Очевидно, автомат иссяк — в диске кончились патроны. А может, он просто спешил уйти — укрыться вовремя… Лагерь уже охватила тревога. Над зоной метались прожектора. Слышался гул голосов и топот бегущих сюда людей.
Я склонился к Николе. Он кончался. Глаза его остывали, подергивались тусклой пленкой. Губы — уже посиневшие и почти неживые — трудно двигались что-то шепча… Я приник к ним ухом и уловил еле слышное, легкое дуновение слов:
— А все-таки… Я умираю блатным… Ты говорил, что можно переиграть, — так исполни это! На помин души! Видишь сам, что творится… Разве я могу иначе? И расплатись с Баламутом — ладно? Сделаешь?