— Прежде всего — немедленное прекращение голодовки, — он сказал это с расстановкой, отделяя и чеканя слова. — Не-мед-лен-ное! И кроме того, чтоб все было тихо, без шороха, без демонстраций.
Каким-то темным чутьем, арестантским звериным инстинктом я уловил его скрытую растерянность, странную слабину… Он хочет, чтоб все было тихо, — именно этого! Но почему? Почему?
— Вы говорите: без шороха, — сказал я, помедлив. — Однако он уже начался.
— Так вот, кончайте, — заявил капитан. — Иначе примем меры. Начнем кормить принудительно, через кишку. Знаете, как это делается? То-то… Да к тому же еще и статью припаяем, — в голосе его звякнул металл. — Второй срок дадим — за провокацию…
— Ну, положим, провокациями занимаетесь вы, а не я! Я почувствовал на мгновение, как закипает и поднимается во мне горячая волна ненависти:
— Имейте в виду, если понадобится, я тоже приму свои меры.
— Свои? — он прищурился. — Меры? Любопытно… Что вы можете сделать?
— Буду писать! Обращусь в прокуратуру, в Верховный Совет, к самому министру, наконец. Расскажу обо всем, что вы здесь творите.
— Ты думаешь, скотина, — сказал, поджимая губы, Киреев (наконец-то он заговорил истинным своим языком!), — думаешь, это тебе поможет?
— Не знаю. Может быть, и не поможет, неважно, — отмахнулся я. — Но вам повредит, это уж точно!
Во время этого разговора я сидел на полу, прислонясь плечом к сырому бетону стены. Капитан стоял надо мной пригнувшись, упираясь ладонями в расставленные колени… Теперь он распрямился и как-то подобрался весь, потускнел лицом.
И, вглядываясь в него, я понял: я прав! Я угадал верно! Они оплошали, что-то сделали не так… С этим, без сомнения, и связан отъезд Гуся. Ну конечно — с этим! Он же все время жаждал крови. И получил ее, в конце концов. И, очевидно, перестарался, переборщил; искалечил кого-нибудь или угробил, скорее всего — угробил! И, может быть, даже не одного. А здесь ведь не северный концлагерь! Мертвеца в тюрьме не оформишь по классическому стандарту: «убит при попытке к бегству, во время вывода на работу…»
Да и вообще начальство — высшее начальство — не любит таких непредусмотренных смертей; советский арестант, по идее, должен трудиться, вкалывать, строить социализм!
— Лучше уж вы не стращайте меня, — сказал я, — не стоит, гражданин начальничек.
— Я не стращаю, — процедил он угрюмо. — Як тебе по-доброму пришел. А ты, я, вижу, залупаешься… С-смотри!
Так мы долго с ним толковали. Однако я чувствовал — рано или поздно мне все равно придется уступить и смириться; пора было кончать изнурительную эту голодовку.
Возбуждение спало, сменилось слабостью и тошнотой, и я, погодя, сказал, гася истлевший окурок:
— В общем, вы хотите, чтоб было тихо? Что ж, если переведете меня в больницу…
— Переведем, — сказал капитан. — Сделаем! Но… обещаешь?
— Да.
— Ну вот и порядок.
Он снова стал прежним — добродушным, вежливым.
— Все как надо сделаем! Отлеживайтесь, поправляйтесь. Только учтите: долго лежать не придется. Через три дня — этап… Надеюсь, вы обойдетесь без эксцессов?
— Да уж можете быть уверены, — я усмехнулся слабо, — застревать у вас тут я не намерен.
Междоусобная война, развязанная на харьковской пересылке, оказалась столь яростной и жестокой, что поначалу ошеломила самих чекистов, особенно местных. На какое-то время тюремная администрация растерялась, испугалась ответственности. Именно тогда и явился ко мне оперуполномоченный. В случае скандала я мог бы быть свидетелем весьма опасным: необходимо было избавиться от меня, как можно быстрее спровадить на этап. А сделать это Киреев мог только в том случае, если я сниму голодовку и заявлю, что здоров.
Сомнения администрации продолжались, впрочем, недолго. Вскоре после описываемых здесь событий из Москвы поступили соответствующие инструкции, специальные приказы Берия — и все встало на свое место! Чудовищная наша резня обрела как бы законные рамки. Стихия вошла в берега.
Случилось это, по счастью, уже после того, как я покинул тюрьму. Задержись я в Харькове еще хотя бы недели на две — и мне бы, пожалуй, уже не спастись, не выбраться оттуда живым!
8
Крестный путь
Я покинул тюрьму августовской ночью — в поздний час, накануне зари. Стояла пора звездопада, и небо было блескучим и зыбким. Высоко, в синеве, бесшумно вспыхивали и косо рушились звезды. Они летели над сонной землей, над громадой города, над нестройной толпой заключенных, уныло бредущих к эшелону.
Существует поверие: увидев падучую звезду — загадай желание. И если сделаешь это быстро, покуда она не погасла, желание исполнится… Я вспомнил об этом в тот момент, когда нас пересчитывали, загоняя в вагоны (вагоны были не столыпинские, а товарные, «телячьи» — и это являлось верным признаком того, что этап предстоит неблизкий!), и с тоской и с надеждой вгляделся в небо. Вгляделся в небо и мысленно воззвал к нему.
Молитвы зеков, как правило, просты. Желания их незатейливы. В этот час, под косыми струями звездопада, все мы загадывали одно и то же, мечтали, в сущности, об одном: чтобы выдержать этот этап, уцелеть и остаться здоровым; чтоб фортуна послала легкую долю и сносную жизнь в той далекой стране, что зовется Система Гулага.
Дороги, идущие туда, не указаны в путеводителях, но заключенные знают их. Они знают: этап — не просто далекий путь. Это путь погибельный и жестокий; крестный путь, уводящий в другую жизнь, к иным пределам.
И, шагая по шаткому трапу, подгоняемый молотком конвоя, и потом, размещаясь в темном чреве вагона, каждый из зеков думал, томясь: «Господи! Упаси! Упаси, Господи, от беды — от урановых рудников Норильска, от торфяных болот Мордовии, от мокрых шахт и заснеженных приисков Колымы».
За время моей голодовки, как выяснилось, кое-кого из «Индии» успели уже разогнать по этапам: ушли на восток и мои партнеры — Цыган и Резаный — и больше я не встречал их никогда. Не встречал и не слышал о них. Куда занесла их нелегкая? Что с ними сталось? Дождались ли они свободы или, может быть, где-то навек упокоились, сгинули без следа? Сибирь велика и сурова, и насчитывает немало гиблых мест…
Из числа старых знакомцев встретились мне здесь только трое: Рыжий, Ленин и еще один, по кличке Девка — молодой, синеглазый, с ангельским лицом. Он сидел за «мокрое дело» — за убийство — и был приговорен к 20 годам, но это его, казалось, ничуть не заботило. Растянувшись на нарах, заложив за голову руки, он обычно спал — спал крепко и подолгу. А когда пробуждался, лениво мурлыкал сентиментальные песенки. Ленин и Рыжий с утра до вечера резались в карты, а я сочинял стихи.
Вернее — не стихи. До серьезной поэзии я еще не дорос в ту пору, да и, в общем-то, весьма мало думал о ней.
Меня прельщали воровские песни, «блатная музыка», надрывный и сочный арестантский фольклор.
Он имеет прочные традиции и глубокие социальные корни. В нем отражена жизнь уголовного мира, дана история советских тюрем и лагерей, по сути дела, вся история нынешней России!
История эта начинается с Соловков.
Первый крупный концентрационный лагерь возник в начале двадцатых годов на Соловецких островах… Расположенный в Белом море, архипелаг этот принадлежал знаменитому древнему монастырю. Затем монахов потеснили; на острова свезли заключенных, в монастырских кельях разместилось лагерное начальство.
О Соловках сложено в народе множество песен. «Завезли нас в края отдаленные, — повествуется в одной из них, — где болота да водная ширь. За вину, уж давно искупленную, заключали в былой монастырь».
«За вину, уж давно искупленную…» — эта строка не случайна! Возникновение первого всероссийского концлагеря совпало с первыми «изоляциями» — так на заре советской власти именовались повальные, массовые репрессии, периодически потрясавшие всю страну. Законодательство тех лет предусматривало возможность уголовной ответственности для лиц, не совершивших никакого конкретного преступления, но — как сказано в уложении о наказаниях — «представляющих общественную опасность по своей прошлой деятельности».
Под эту рубрику, естественно, подпадало множество разного рода людей… И конечно же — блатные! Во время таких изоляций их брали беспричинно и не считаясь ни с чем. Арестовывали даже тех, кто пытался «завязать» — отойти от преступной жизни…
Все это также нашло отражение в песнях.
Вот как поется об этом в Одессе: «Гром прогремел. Золяция идеть. Губернский розыск рассылаеть телеграммы. Что вся Одесса переполнута ворами. Сплошь преступный илимент. Настал критический момент!»
В конце двадцатых годов на Соловках вспыхнул бунт — был совершен грандиозный групповой побег. На рыбных промыслах, доставшихся лагерю по наследству от монахов, было захвачено несколько парусных ботов; восставшие ушли в море, пересекли демаркационную линию и высадились в Норвегии.
Отчаянный их побег окончился, к сожалению, плачевно. Норвежцы отказали беглецам в убежище и всех поголовно выдали советским властям!
Случай этот, тем не менее, встревожил правительство. Соловки показались местом ненадежным, расположенным слишком близко от западных границ. Лагерь понемногу начали расформировывать — перебрасывать людей в другие края. Большинство заключенных попало на строительство Беломорско- Балтийского канала.
Беломорская трасса протянулась на многие сотни верст — по завалам и топям Карелии, Это был страшный лагерь! В памяти арестантов и в их фольклоре навсегда сохранились такие участки стройки, как Войта и Медвежьегорск. «А да канале есть Медведь-Гора. Сколько там пропавшего ворья! На пеньки нас становили, раздевали, дрыном били, хоронили с ночи до утра…»
Таково было начало! Все это — первые изоляции и лагеря — явилось своеобразной репетицией, пробой сил, начальной школой террора…