«ЭКСПОЗИЦИЯ», — набирает он заглавие куска, который собирается написать.
1. Я спросил у Анфисы:
— Как ты думаешь, что такое история? Она задумалась.
— История?.. Хм, придется использовать это же слово, другого нет. Ты знаешь историю Булгаковского дома? — вдруг задала Анфиса встречный вопрос. — Ну того самого, на Садовой?
— Как я могу ее знать, если ни разу в том доме не был? — удивился я. — Ты же знаешь, я покинул Землю мальчишкой и с тех пор на планету не возвращался.
— Я тоже плохо помню Землю, — задумчиво произнесла Анфиса. — Однако о доме Булгакова могу рассказать многое. После смерти Михаила Афанасьевича целые десятилетия о его квартире никто не вспоминал. Но потом пошли публикации «Мастера и Маргариты» — сначала в журнале «Москва» более полувека назад, затем отдельными книжками, начался даже своего рода булгаковский бум, и тут все заволновались: а квартира-то? Там жили какие-то люди, к Михаилу Афанасьевичу отношения не имевшие, и общественность выдвинула идею организовать в доме на Садовой мемориальный музей. А в середине восьмидесятых годов прошлого века на лестнице, ведущей к квартире Булгакова, появились первые надписи. Очень быстро подъезд оказался изрисованным снизу доверху. Доверху буквально — потолок тоже был включен в вернисаж. Лозунги во славу Булгакова, словесные излияния — и словесный понос тоже, обязательно, какие- то ламентации, призывы не отдавать дом никому и никогда, рисунки — во множестве: Воланд, кот Бегемот — с примусом и без, сам Булгаков в знаменитой шапочке Мастера и, разумеется, Маргарита — непременно в обнаженном виде, однако рамки приличия никто не переступал. В этот подъезд москвичи ходили как на выставку. Да что москвичи — из других городов приезжали. А затем — после длительной осады и упорной борьбы — дом захватило В ведомство. И устроило там некий казенный департамент. С охраной у входа, пропускной системой и прочими прелестями режимного характера. Общественность подняла вой — ан поздно. Первым делом Введомство произвело в доме капитальный ремонт. Все граффити были соскоблены, стены отштукатурены и выкрашены. И вот — веришь ли? — сюрприз: спустя месяц на стенах казенного подъезда вновь появились рисунки и надписи. Охрана с ума сходила — а стены продолжали покрываться граффити. Говорят, были даже облавы — результата они не принесли. Прошел год — стены в подъезде снова отчистили, на них легла свежая краска. И опять «табула раза» не просуществовала и двух недель: рисунки проступили на ней словно сами собой, словно только для этого подъезд и предназначался — быть булгаковским вернисажем, служить вечным «мементо». Родилась даже легенда, что художеством занимаются сами Введомственные, но я не верю этому: в дом вселились люди беспредельно серьезные, им ли предаваться булгакомании? Но, между прочим, борьба между Введомством и невидимыми стенописцами продолжается до сих пор…
— Зачем ты мне все это рассказываешь? — не вытерпел я. — Прелестный анекдот, но я ведь, помнится, задал тебе вполне конкретный вопрос…
— Так я и отвечаю на него. — Анфиса надула губы. — История — в смысле Geschichte — тот же булгаковский подъезд. Суровые Введомства раз за разом отбеливают ее страницы, но люди, презирая запреты, находят самые немыслимые возможности, чтобы на девственные листы заново легла уничтоженная было правда — во всей ее наивности, неприглядности и обнаженной чистоте.
— Ах, не о том ты говоришь! — Я всплеснул руками. — Какие-то намеки, аналогии… Вот давай посмотрим, что писал об истории знаменитый Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона…
Фант внезапно останавливается и, подключив свой комп к центральному компьютеру, вызывает из памяти текст словаря.
«История», — находит он в тринадцатом томе и продолжает писать, загнав цитату в соответствующее место своего произведения.
«Слово „История“ греческого происхождения (ibropia); первоначально оно значило исследование, разузнавание, повествование о том, что узнано… В настоящее время оно употребляется в двояком смысле, а именно, для обозначения известного знания (historia rerum gestarum, или история как наука) и для обозначения того, что составляет предмет этого знания (res gestae — история в смысле совокупности фактов прошлого)… И, в смысле совокупности самих фактов прошлого, может быть не только предметом непосредственного изображения, но и предметом такого теоретического исследования, которое ставит своей целью понять самую сущность (quid proprium) процесса, совершающегося в жизни отдельных народов или всего человечества…»
— Вот видишь? — спрашиваю я у Анфисы. — История бывает «rerum gestarum» и «res gestae» — ты какую имела в виду?
Молчание.
— Ты спишь? Молчание. Анфиса спит.
Я забыл сказать, что она кормит двухмесячного сына, и дело происходит в три часа ночи. Разговорами я пытаюсь помочь ей бодрствовать, но она спит. Малыш трудится своим крохотным ротиком и от усердия чмокает губами. Мимо его кроватки, мимо квартиры, где мы сидим, мимо блока, в котором мы живем, мимо грандиозного Орбитального Поселения, построенного на страшную сумму денег в безумно короткие сроки, из прошлого в будущее движется История. Обдумывание дефиниций не под силу Анфисе в часы ночного кормления. Она спит сидя. Вся История мира для нее сейчас заключена в сынишке…
— «Понять самую сущность процесса, совершающегося в жизни отдельных народов или всего человечества…» — читаю я вслух строки из энциклопедического словаря.
— Ага, как же, «понять самую сущность», — неожиданно говорит Анфиса, не открывая глаз. — Держи карман шире. Если бы кто хотел, чтобы мы эту сущность поняли! А попробуй-ка, достань журналы и газеты восемьдесят шестого — девяносто второго годов прошлого века. Фигу! — голос Анфисы пропитан горечью. У меня по коже бегут мурашки. Может быть, это сомнамбулическая логорея? Не худо бы медицински засвидетельствовать это прямо сейчас: компьютер-то ведь все фиксирует… — В библиотеках они всегда на руках, компьютерные коды доступа засекречены, выходы в соответствующие «онлайн» Глобальной Сети заблокированы, а если начнешь прорываться — неизбежно наткнешься на «цепную» сторожевую программу, которая тебя ни за что не отпустит и спустит твой личный код прямехонько в «цедо». В букинистических магазинах периодики той эпохи не бывает вовсе. Вот и «пойми сущность»! Слушай, — Анфиса широко распахивает глаза, — а может, этого периода вовсе не существовало, а? Восемьдесят третий, восемьдесят четвертый, восемьдесят пятый, а потом сразу девяносто третий…
— Ты с ума сошла? — завожусь я с пол-оборота. — Ты что несешь? Это, значит, получается, что и Чернобыля тоже не было?
— Был… — Анфиса потерянно отворачивается.
— И Неприятности не было? — я еле сдерживаюсь, чтобы не кричать.
— Была… — шепотом отвечает Анфиса и начинает плакать.
Я чувствую, что на щеках у меня разгораются красные пятна. Мне стыдно. Я перевожу взгляд на детские стиснутые кулачки. Ужасно стыдно. Я вел себя как последний подлец. Малыш изо всех сил цепляется шестипалыми ручонками за отворот материнского платья.
Фант задумывается. Он пробегает пальцами по клавиатуре компа: написанный текст уходит в файл, а на дисплее зажигается надпись: «Записная книжка. Мысли впрок». Поразмыслив еще минуту, Фант пишет:
Подлость. Подлость многолика, и в этом ее устойчивость и живучесть.
Мы никогда не уважали бы себя, ощути мы внутри хоть каплю подлости. О нет! Мы — каждый из нас, бескрылых, ощипанных птиц, мыслящих тростинок и прямоходящих некопытных безрогих — уверены, что в нас нет ни атома подлости. Но зато мы являем собой коацерватную лужу, где есть и капелька ненависти, и капелька ревности, и капелька раболепия, и капелька высокомерия, и капелька алчности. И каждая из этих капелек может разлиться в озеро подлости, море чужого горя и океан нашей собственной безысходной тоски по утраченному добру…
Вот теперь Фант, удовлетворенный, откидывается на скамеечке. Начало ЭКСПОЗИЦИИ есть. Теперь надо подумать о цитате. Следуя законам построения фуги, цитата должна идти
Король. …Ты безнравственный человек, Бекет. (С тревогой.) Как надо говорить: безнравственный или бессовестный?
Бекет (улыбаясь). Это зависит от того, что имеется в виду. Единственное, что бессовестно, государь, это не делать того, что нужно, тогда, когда это нужно.
Король (приветствуя толпу, милостиво). В общем, нравственность — это лекарство, в которое ты не веришь?
Бекет (кланяясь, вслед за королем). Это средство для наружного употребления, государь.
В конце цитаты Фант ставит звездочку. Она обозначает примечание. А примечание Фант пишет такое: «Здесь и далее — все, что сочинено не мной (в данном случае — Ж. Ануй „Томас Бекет“, действие второе), по неизвестным причинам относится к Противосложению».
Фант пишет очень быстро. У него легкая рука, Вот и сейчас — почти 8000 знаков он написал за полчаса. Иоланта все еще спит. Фант разминает пальцы и продолжает:
2. Мы опасливо подошли и осторожно заглянули внутрь. Там было темно и жарковато. Через равные интервалы времени нас обдавало порывами удушливого ветра, дурно пахнущего и обжигающего кожу. Над нами поблескивали шестнадцать гигантских блоков матового цвета. Они располагались по дуге. Ровно столько же им подобных окостенений эмалево сверкали прямо перед нами. В четвертом слева была дыра. Я заглянул туда, но на меня ринулись клубы такого смрада, что я еле удержался на ногах и не свалился в вязкую пузырчатую жидкость, скопившуюся по ту сторону дуги. «Не провалиться бы на обратном пути», — подумал я про дыру и сообщил об этом моей верной подруге.
— А ты уверен, что мы будем возвращаться именно этой дорогой? — едко спросила у меня верная подруга.
— Готово! — восклицает Фант и, не глядя, проводит пальцем по кнопкам компа. На экране зажигается случайная комбинация цифр и следом — цитата:
— Господи Иисусе! — воскликнул я. — Да здесь целый новый свет!