Русская промышленность создавалась не казенными усилиями и, за редкими исключениями, не руками лиц дворянского сословия.
Русские фабрики были построены и оборудованы русским купечеством. Промышленность в России вышла из торговли. Нельзя строить здоровое дело на нездоровом основании. И если результаты говорят сами за себя, торговое сословие было в своей массе здоровым, а не таким порочным, как его представляли легенды иностранных путешественников.
***
Такую же безотрадную картину купеческой бесчестности и плутоватости дает в общем и русская литература. Правда, не все крупные ее представители останавливались на изображении купеческого быта, но если это имело место, то почти всегда, до конца прошлого столетия, плуты и мошенники, считавшие обман нормальным методом деловых отношений, угнетавшие своих близких и своих служащих, и больше всего на свете любившие деньги. Положительных типов «деловых людей» почти что не было, да, к слову сказать, они и не удавались тем, кто пытался их описать. У некоторых авторов были лишь короткие замечания, иногда входившие в пословицу. Но было несколько и таких, которые свою славу составили изображением купеческой жизни и купеческого быта. Из таких первое место занимает А. Н. Островский.
Нет ни надобности, ни возможности дать здесь подробный и полный обзор тех произведений русской литературы, которые посвящены купеческому быту или содержат изображение его и, в частности, жизни московского купечества. Но некоторые характерные примеры привести следует.
Одним из первых произведений, изображавших купеческую среду, была комедия Плавильщикова «Сиделец», где московский купец Харитон Авдулавин, вместе со своими собратьями, другими московскими купцами, хочет обмануть и обобрать своего питомца, который у него служит сидельцем. Но вмешивается честный полицейский Добродетелев, и все кончается благополучно.
У Крылова есть басня, так и озаглавленная «Купец». В ней речь идет о наставлениях, которые давал купец своему племяннику. «Торгуй по-моему, так будешь не в накладе» и приводит пример, как нужно действовать: стараться сбыть гнилое сукно за хорошее английское. Но обманутым оказался сам купец, так как покупатель всучил ему фальшивую бумажку. В этой басне характерны заключительные строки:
Обманут, обманул купец, в том дива нет,
Но если кто на свете
Повыше лавок взглянет,
Увидит, что и там на ту же стать идет
Почти у всех во всем один расчет:
Кого кто лучше подведет,
И кто кого хитрей обманет.
У Гоголя о купцах говорится немного, но некоторые его характеристики вошли в поговорку. Тип положительный Гоголю, как и многим другим, не удался. Из всех женихов Агафьи Тихоновны, «гостин-нодворец» Алексей Дмитриевич Стариков фигура самая бледная и ничего характерного собой не представляет.
Зато в «Ревизоре» фигуры купцов гораздо рельефней, и не столько сами купцы, как те наименования, которые дает им городничий: «Самоварники», «Аршинники», «Протобестии», «Надувалы морские». Два первых термина не раз потом повторялись, как наиболее наглядные определения, что такое купцы.
Такие же короткие, запомнившиеся многим формулы найдем мы впоследствии и у Некрасова, в поэме «Кому на Руси жить хорошо»:
«Купчине толстопузому сказали братья Губины,
Иван и Митродор…»
Имеется и изображение внешнего облика купца:
В синем кафтане почтенный лабазник,
Толстый, присядистый, красный как медь,
Едет подрядчик по линии в праздник,
Едет работы свои посмотреть.
Праздный народ расступается чинно,
Пот отирает купчина с лица,
И говорит, подбоченясь картинно:
Ладно ништо… Молодца… Молодца»…
В творчестве Островского пьесы из купеческого быта составляют самую крупную категорию: с них он начал, ими получил он известность, впоследствии славу, и почти до конца своих дней брал из этой среды темы для своих комедий.
Творчество Островского слишком хорошо известно русскому человеку, нет надобности на нем останавливаться, но нужно напомнить, что известностью и славой Островский обязан, прежде всего, своим двум ранним пьесам: «Свои люди сочтемся» (1850) и «Гроза» (1860). В обеих этих пьесах купеческий быт изображен в необычайно неприглядном виде. Именно эти пьесы были замечены критикой и, прежде всего, Добролюбовым, которому принадлежит заслуга обратить внимание читающей публики (не все его пьесы шли тогда в театре) и привлечь к нему внимание и сочувствие. На этом заслуги Добролюбова и кончаются. По содержанию его статьи далеко не беспристрастны и дают его намерениям и взглядам далеко не то истолкование, которое было у самого автора. Это применимо, прежде всего, к пьесам из купеческого быта. Вот как характеризует талантливый публицист это «темное царство»:
«Это — мир затаенной, тихо вздыхающей скорби, мир тупой, ноющей боли, мир тюремного, гробового безмолвия, лишь изредка оживляемый глухим, бессильным ропотом, робко замирающим при самом зарождении. Нет ни света, ни тепла, ни простора. Гнилью и сыростью веет темная и низкая тюрьма. Ни один звук с вольного воздуха, ни один луч света не проникает в нее. В ней вспыхивает по временам только искра того священного пламени, которое пылает в каждой груди человеческой, пока не будет залито наплывом житейской грязи. Чуть тлеется это в сырости и смраде темницы, но иногда на минуту вспыхивает она и обливает светом правды и добра мрачные фигуры томящихся узников. При помощи этого минутного освещения, мы видим, что тут страдают наши братья, что в этих одичавших, бессловесных, грязных существах можно разобрать черты лиц человеческих, и наше сердце стесняется болью и ужасом. Они молчат, эти несчастные узники, они сидят в летаргическом оцепенении и даже не потрясают своими цепями. Они почти лишились даже способности сознавать свое страдальческое положение, но тем не менее они чувствуют тяжесть, лежащую на них. Они не потеряли способности ощущать свою боль. Если безмолвно и неподвижно переносят боль, то это потому, что каждый крик, каждый вздох среди этого смрадного омута захватывает их горло, отдается колючей болью в груди, каждое движение тела обремененного цепями грозит им увеличением тяжести и мучительного неудобства их положения. И не откуда ждать им отрады, негде искать облегчения. Над ними буйно и безотчетно владычествует бессмысленное самодурство в лице разных Торцовых, Болыневых, Брусковых, Уланбековых и пр., не признающее никаких разумных прав и требований. Только его дикие безобразные окрики нарушают эту мрачную тишину, производят пугливую суматоху на этом печальном кладбище человеческой мысли и воли».
Появление «Грозы» вызвало новую статью Добролюбова, помещенную в «Современнике». Эта статья уже не проникнута таким безнадежным пессимизмом и озаглавлена «Луч света в темном царстве». Автор видит в поступке Катерины протест против «кабановских понятий о нравственности, протест, доведенный до конца, провозглашенный и под домашней пыткой, и над бездной, в которую бросилась бедная женщина. Она не хочет мириться, не хочет пользоваться жалким прозябанием, которое ей дают в обмен на ее живую душу…
Просто, по человечеству, нам отрадно видеть избавление Катерины — хоть через смерть, коли нельзя иначе. Жить в «темном царстве» хуже смерти»…
Статьи Добролюбова произвели чрезвычайно сильное впечатление на читающую публику и, в течение ряда лет, данная им характеристика «темного царства» была общепризнанной в либеральных кругах тогдашней общественности, но среди критиков скоро появилось иное направление, которое рассматривало творчество Островского под другим углом зрения. Известный критик Аполлон Григорьев в своих статьях «После Грозы» указал на всю фальшь приемов либеральной критики, сказавшуюся в том, что она усмотрела юмор сатирика там, где, в действительности, была только одна наивная правда народного поэта.
«Свои люди сочтемся» прежде всего картина общества, отражение целого мира, в котором проглядывают многоразличные органические начала, а не одно самодурство. Притом человеческое сожаление и сочувствие остается, по ходу драмы, за самодуром, а не за протестантом. Особенно это применимо к комедии «Не в свои сани не садись», относительно которой не может быть сомнения, что сочувствие автора целиком находится на стороне как раз представителей «темного царства», Русакова и Вани Бородкина, тогда как «господа», Вихорев и Баранчевский, обрисованы такими красками, что никоим образом не могли пользоваться симпатией не только автора, но даже самого непредубежденного зрителя.