садовые ножницы, – сказал он, – штука неприятная.
– Ну ладно, Лео, – сказал я, – не буду тебя заставлять подвергаться таким строгим взысканиям, но мне стало бы легче, если б кто-нибудь побыл со мной.
– Все это очень сложно, – сказал он, – ты должен меня понять. Взыскание я бы еще на себя взял, но если я на этой неделе получу еще одно взыскание, то это попадет в личное дело, и мне придется держать ответ в скрутиниуме.
– Где-где? – спросил я. – Ты скажи помедленнее.
Он вздохнул, что-то проворчал, потом медленно сказал:
– В скрутиниуме.
– О черт, – сказал я, – ей-богу, Лео, это похоже на какое-то препарирование насекомых, а уж «личное дело» – совсем как там, в Аннином «П.П.9». Там тоже все сразу заносили в личное дело, как у подследственных.
– Слушай, Ганс, – сказал он, – неужели нам надо тратить время на споры о нашей воспитательной системе?
– Если тебе неприятно, не надо. Но ведь можно еще каким-то другим путем, вернее, непутем, оттуда выбраться, перелезть через ограду, вроде того, как делалось в этом «П.П.9». Я хочу сказать, что даже при самой строгой системе можно найти какой-то выход.
– Да, – сказал он, – можно, как и на военной службе. Но мне это отвратительно. Я хочу идти прямой дорогой.
– Неужели ты не можешь ради меня преодолеть отвращение и один раз перелезть через ограду?
Он вздохнул, и я себе представил, как он покачал головой:
– Неужто нельзя отложить до завтра? Завтра я мог бы пропустить лекцию и в девять быть у тебя. Разве это так спешно? Или ты сейчас же уезжаешь?
– Нет, – сказал я, – я еще побуду в Бонне. Дай мне хотя бы адрес Генриха Белена, я ему позвоню, может быть, хоть он приедет сюда из Кёльна или оттуда, где он сейчас живет. Понимаешь, я расшибся, разбил колено, сижу без денег, без ангажемента и без Мари. Правда, я и завтра буду сидеть с разбитым коленом, без денег, без ангажемента и без Мари, значит, все это не так спешно. Но, может быть, Генрих уже стал патером, у него есть мотоцикл или еще что. Да ты меня слушаешь?
– Да, – вяло сказал он.
– Так ты дай мне, пожалуйста, адрес Генриха, его телефон, – сказал я.
Он промолчал. Вздыхал он так, словно сто лет просидел в исповедальне и сокрушался о безумствах и грехах человечества.
– Вот что, – сказал он наконец, с явным усилием, – видно, ты ничего не знаешь?
– Чего я не знаю? – крикнул я. – Господи боже, Лео, да говори же яснее!
– Генрих больше не служитель церкви, – сказал он тихо.
– А я думал, это на всю жизнь.
– Да, конечно, – сказал он, – но я хочу сказать, он больше не служит в церкви. Он уехал, пропал без вести, вот уже несколько месяцев. – Он с трудом выдавил из себя эти слова.
– Ничего, – сказал я, – он найдется. – И вдруг я спохватился: – А он один?
– Нет, – строго сказал Лео, – он сбежал с девушкой. – Это прозвучало так, будто он сказал: «У него чума».
Мне стало жаль девушку. Наверно, она католичка и ей очень неприятно жить с бывшим священником, где-нибудь в трущобе, и терпеть все нюансы «плотского вожделения», а вокруг валяется белье, подштанники, подтяжки, на блюдечке – окурки, корешки от билетов в кино, денег уже в обрез, а когда эта девушка спускается по лестнице купить хлеба, сигарет или бутылку вина и в дверях на нее начинает орать хозяйка, она даже не может крикнуть ей: «Мой муж художник, да, художник!» Мне было жаль их обоих, и девушку еще больше, чем Генриха. В этих вопросах, особенно если речь идет не только об очень незаметном, но и об очень ненадежном капеллане, церковь чрезвычайно строга. Для такого типа, как Зоммервильд, она на многое, очень многое закрыла бы глаза. Да и экономка у прелата не с гусиной кожей на ногах; это красивая, цветущая особа, он зовет ее Маддалена, она отлично готовит, всегда аккуратная, веселая.
– Что же поделаешь, – сказал я, – значит, он для меня пока что отпадает.
– Бог мой, – сказал Лео, – ну и хладнокровие у тебя, просто невозможно!
– А я не епископ Генриха Белена, не очень интересуюсь такими делами, и огорчают меня только детали. Но по крайней мере у тебя есть адрес и телефон Эдгара?
– Это Винекена, что ли?
– Да, – сказал я, – ведь ты помнишь Эдгара? Ты у нас с ним встречался в Кёльне, а когда мы жили дома, мы всегда у них играли, ели картофельный салат.
– Ну конечно, – сказал он, – конечно, я его помню, но, насколько мне известно, Винекен давно в отъезде. Кто-то мне рассказывал, что он поехал в научную экспедицию, в командировку, в Индию или в Таиланд, что ли, точно я не знаю.
– Ты уверен? – спросил я.
– Да, почти уверен, – сказал он, – да, сейчас вспомнил, мне об этом рассказал Гериберт.
– Кто? – закричал я. – Кто тебе рассказал?
Он молчал, даже вздохов слышно не было, и теперь я понял, почему он ко мне не может прийти.
– Кто? – крикнул я еще раз, но он не ответил. И это покашливание, как в исповедальне, он его здорово себе усвоил, я часто это слышал, поджидая Мари в церкви. – Лучше ты и завтра ко мне не приходи, – сказал я тихо. – Жаль пропускать лекцию. Чего доброго, ты еще скажешь, что видел и Мари.
Очевидно, он действительно не научился ничему, кроме вздохов и покашливаний. Он опять вздохнул глубоко, горько, протяжно.
– Можешь не отвечать, – сказал я, – передай только поклон тому славному малому, который сегодня два раза со мной разговаривал от вас по телефону.
– Штрюдеру? – спросил он.
– Не знаю, как его фамилия, но мне с ним было приятно потолковать.
– Да его никто всерьез не принимает, – сказал он, – ведь он, так сказать, живет тут из милости. – Лео ухитрился при этом даже выдавить из себя что-то вроде смешка: – Он иногда пробирается к телефону и говорит глупости.
Я встал, посмотрел сквозь щель между занавесями на часы внизу, на улице. Было без трех минут девять.
– Тебе пора, – сказал я, – не то еще попадешь на заметку. И не прозевай завтра лекцию.
– Но пойми же меня, – умоляюще сказал он.
– О черт, – сказал я, – я тебя хорошо понимаю. Даже слишком хорошо.
– Что ты, в сущности, за человек? – спросил он.
– Я клоун, – сказал я, – и собираю мгновения. Пока. – И я положил трубку.
25
Я совсем забыл расспросить его о службе в армии, но, может быть, когда-нибудь еще представится возможность. Наверно, он будет хвалить «питание» – дома нас никогда так хорошо не кормили, – а учения он будет считать «чрезвычайно полезными в воспитательном отношении», а контакт с простыми людьми из народа «глубоко поучительным». Я мог обойтись и без этого. Но в эту ночь, в своей семинаристской постели он глаз не сомкнет, будет метаться от угрызений совести и задавать себе вопрос: правильно ли он сделал, что не пошел ко мне? А я столько хотел ему сказать, объяснить, что лучше бы ему изучать теологию в любой части света, хоть в Южной Америке, хоть в Москве, но только не в Бонне. Ведь тому, что он называет своей верой, – и он должен это понять, – не место в Бонне, между Зоммервильдом и Блотертом, и что здесь обращение в католичество одного из Шниров, который к тому же собирается