Он должен был прилететь в Краков вечерним рейсом из Берлина. Но он нашел какую-то более раннюю пересадку в Кёльне, провел девять часов в аэропорту, чтобы на девяносто минут дольше быть со мной в Кракове. Он не измерял время годами своей жизни.
Он мерил его минутами своих переживаний. Они были для него моментами истины. Они были нужны ему, чтобы не сойти с ума и чтобы чувствовать, что вся эта суета имеет смысл. Ради этих переживаний он сдерживал свои внешние проявления, чтобы сберечь силы для этих нескольких минут. Он коллекционировал переживания, как другие собирают картины или фигурки ангелов. Долгое время, когда я расставалась с ним больше чем на двенадцать часов, меня трясло со страху от навязчивой мысли, что могу стать или уже стала всего лишь очередным ангелочком в его коллекции.
Он встал у меня за спиной, губами и языком коснулся моей шеи, надевая мне наушники. Потом развернул к себе, нажал клавишу на плеере и засунул свои ладони за пояс моих джинсов. А я, со сжатыми в кулаки и разведенными руками, с которых капала вода, стояла, прижавшись к нему, подчиняясь его движениям. Ошарашенная, заслушавшаяся, зацелованная…
Любовь — это больше, чем простой поцелуй, это больше, чем простое слияние тел. Любовь — это больше…
Губы. К ним можно прикасаться, ласкать их, втягивая в себя, прикусывать, залезать под них языком, можно их закрыть своим ртом, чтобы тут же раскрыть, развести или стиснуть. Можно кончиком языка терпеливо и благоговейно совершать помазание слюной их краев. Их можно прижать к деснам, можно наслаждаться их вкусом, можно их увлажнить своей слюной, чтобы сразу потом осушить выдыхаемым воздухом. Их можно плотно охватить своим ртом и тут же ослабить нажим, распахнуть их настежь, высосать язык наружу и легонько его прикусить. А своим языком потом можно проникнуть вовнутрь, к нижнему небу, провести по выпуклостям на деснах над каждым зубом по очереди, им можно дотронуться до верхнего неба и задержаться на каждом его утолщении, можно… Можно при этом сойти с ума.
Или влюбиться. Когда я сегодня пытаюсь понять, в какой момент я полюбила его понастоящему, мне всегда приходят в голову те пять минут и сорок одна секунда. Он отменил три встречи в Берлине, потратил безумные деньги, полетел через Кёльн, чтобы пережить со мною эти пять минут и сорок одну секунду поцелуя, о котором он возмечтал, когда услышал одну песню в такси из аэропорта «Тегель» до центра Берлина. Он впихивал мне в уши музыку и слова, которые рассказывают о последней любви, и «устами делал меня своей».
Я мог бы весь день о тебе говорить, Ни разу имени твоего не назвав, Ничто нельзя мне с тобою сравнить, Нет ничего прекраснее тебя.
Каждое твое движенье, каждый час с тобой…
Не знаю ничего прекраснее тебя.
Не знаю ничего…
Ich кеnnе nichts, das schbn ist wie du..
Ich kenne nichts..
Устами сделать тебя своею, Запечатлеться в тебе…
Когда уже не осталось никаких неисполненных «можно» для моих губ, он расстегнул пояс моих брюк, сбросил их на пол вместе с трусиками и посадил меня на подоконник, встав передо мною на колени. Можно прикасаться к губам, ласкать их, облизывать, нежно прикусывать, раздвигать языком, можно их сжать своими губами, чтобы тут же раскрыть, распахнуть и проникнуть языком вовнутрь. И не прерываться ни на мгновение. Можно. И можно при этом сойти с ума. Задохнуться от нехватки воздуха.
Расстаться с мыслями, с воспоминаниями и начать только чувствовать. Избавиться от остатков стыда и раскрыться еще больше. Настежь. Как раковина с жемчужиной. Розовой жемчужиной. Не какойто там обычной белой. Розовой влажной жемчужиной, выступающей от избытка пульсирующей в ней крови. Почувствовать там прикосновение языка и снова начать дышать. Жадно, чтобы закричать.
Обезуметь. Еще больше…
Устами делать своей… Сам так сказал.
Под утро, в полумраке и тишине, утомленная после целой ночи, прижавшись грудью к его спине, я вслушивалась в его ровное дыхание, яростно борясь со сном, который мог забрать у меня несколько часов сознания его присутствия. Когда рассветная серость начала просачиваться в комнату через щели в жалюзи, я встала, тихонько отлепившись от него. Я разбудила его музыкой, заполнившей шепотом спальню…
Ich кеnnе nichts, das schUn ist wie du..
Ich kenne nichts..
Я вернулась в постель, когда он, не открывая глаз, стал повторять мое имя и нетерпеливо искать меня рядом. Тогда я спросила его про вчерашний вечер на кухне.
— Что-то может стать моим только тогда, когда я это «что-то» съем, — сказал он с улыбкой, коснувшись рукой моего лица. — Познание с помощью губ, через ощущение вкуса для меня более значимо, чем посредством зрения, слуха и даже осязания. Я хотел бы губами тебя сделать своей, запечатлеться в тебе…
Он откинул волосы с моего лица и стал целовать.
Через два часа, когда он сидел в самолете, направлявшемся в Милан, я до последнего бита заполнила компакт-диск копиями этой песни. Она уместилась на нем девятнадцать раз. Девятнадцать раз по пять минут и сорок одной секунде воспоминаний. Когда мне было плохо, когда я тосковала, когда часами не спускала глаз с телефона, который не звонил, когда в интернете проверяла по всем аэропортам мира, приземлился ли его самолет, когда вечерами просиживала на подоконнике в кухне, не в состоянии заставить себя, даже избавившись от парализующей грусти, пройти эти несколько шагов до кровати в спальне, тогда этот диск мне очень помогал. Иногда, когда я не могла слушать его там, где хотелось, мне было достаточно вынуть его из су мочки и кончиками пальцев нежно при коснуться к его блестящей поверхности.
Даже это мне помогало. Помогало. До вчерашнего дня…
Я прослушала его целиком. До послед него такта в последнем, девятнадцатом повторе. Девятнадцать раз прощалась с ним. О, это совсем не походило на по следнюю сигарету перед казнью. Это бы ла сама казнь. Причем приведенная в ис полнение в девятнадцать приемов. И ка ждый последующий болезненнее предыдущего. К концу экзекуции я прониклась такой ненавистью, что стала точь-в-точь как тот самый разъяренный глухой елепец. Я встала с кровати, прошла к прямоугольному эркеру, положила диск на паркет и принялась бить по нему молотком.
Потом стала ползать на коленках по паркету, находить куски — те, что побольше, и колотить по ним, и так далее. Наконец, покончив с крупной крошкой, я уселась в эркере, вытащила из окровавленных коленей вонзившиеся в них осколки, сложила их рядышком и молотила так долго, пока они не превратились в металлический, красный от крови порошок. Он сидел в соседней комнате и должен был слышать эти оглушительные удары молотка. Слышал… Не пришел…
Плакать я начала только сегодня под утро, когда, проснувшись, увидела молоток, лежавший рядом со мной на его подушке, и пятна, оставленные на постели моими израненными коленями. Я подумала, что больше не смогу так разрыдаться, как вначале, чуть ли не «до потери пульса», как ты это когда-то называла.
Мне казалось, что с этим я покончила через несколько месяцев после теста. Я плакала не из-за пятен и даже не из-за сюрреалистического вида молотка, с которым я переспала в одной постели. Я оплакивала себя. Оплакивала то, что огорчило меня больше всего: он не зашел в спальню даже тогда, когда я превратила ее в кузницу. Не зашел из чувства отвращения, я это поняла. Когда человек равнодушен, он не чувствует абсолютно ничего.
Не поверишь, но тот диск постоянно во мне. На сей раз буквально. Даже если я решила выкинуть его из головы, то я все равно ношу его… под кожей! Это, наверное, самое пошлое — хоть и исполненное символики — завершение нашей истории.
Под душем я ощутила жгучую боль в обеих коленках. Когда я смыла пятна крови, оказалось, что маленькие осколочки разбитого диска попали под кожу. Подожду, пока затянутся все раны и царапины. Потом приложу к коленкам специальный препарат для глубокого пилинга и сдеру раз и навсегда кожу вместе с осколками.
Я бы передала все свои сбережения на разработку такого пилинга для… мозга. Я бы подождала, пока затянутся раны, выдавила бы целый тюбик геля и, после того как он затвердеет, выдрала бы разом все