Царю нравился его характер, он благосклонно принимал застольные шутки Василия Григорьевича.
Первое время протекцию на служебном поприще ему оказывали, вероятно, Ошанины — родичи Грязных, «…более удачливые в прохождении “лествицы” московских чинов»[102].
Трезво оценивая способности этого опричника, Иван IV долгое время не давал ему — как и Малюте — сколько-нибудь значительных военных должностей. Как выяснилось, вполне справедливо. Каратель, он и есть каратель. Навыки его «профессии» никак не связаны с воинской наукой. Вскоре после отмены опричнины Грязной поучаствовал в успешном штурме Пайды — рядом с опытными военачальниками М. А. Безниным и Р. В. Алферьевым[103], — а потом провалил разведку на донецкой окраине и попал в плен к крымцам. Там, на дальнем рубеже страны, рядом с ним не оказалось Безнина с Алферьевым… В армии его до такой степени не любили, что во время незначительной стычки с татарами отдали без боя неприятелю. Видимо, обычные служильцы крепко помнили опричные «подвиги» Грязного…
Государь Иван Васильевич обещал за него хану огромный выкуп — две тысячи рублей и выплатил всё сполна. Более того, царь согласился с тем, что пленник бывал у него «в приближенье», — потому столь значительный выкуп и оказался уместным. Но о роде и воинских качествах Грязного монарх отозвался пренебрежительно. Сам Василий Григорьевич превосходно осознавал полную свою зависимость от царского гнева и царской милости. Он дважды писал Ивану IV из плена, униженно отрицая всякое свое высокое положение у престола: «А величество [мое], государь, што мне памятовать? Не твоя бы государская милость, и яз бы што за человек? Ты, государь, аки Бог, и мала и велика чинишь»[104].
Эти слова можно считать девизом всех «худородных выдвиженцев» Ивана Грозного. Ты, государь, как Бог…
Историк П. А. Садиков, посвятивший Грязному большую статью, писал о нем: «Это не “раб подлый и льстивый”, не “шут” и не “страдник”, а человек хорошего рода, придворный “в случае”, удалой в словах и на уме, человек, которому государева воля кажется Божьей и заменяет нравственные принципы, но который, наторевший в придворных интригах, понимает, что волю эту можно использовать, когда окажется нужным. Поэтому-то он и хитрый, и рассчитывает, хотя и действует так, может быть, в значительной степени бессознательно, в силу привычки. Страстный темперамент, ловкость в шутке сказываются в том несомненном литературном даровании, которым отличаются оба дошедших до нас письма Грязного: легкий образный язык, живость и яркость красок и образов»[105]. Конечно, Садиков прав: Василий Григорьевич — страстная натура. И страсть он вкладывал, наверное, не только в «живость и яркость образов» на письме, но и в карательные акции. Крови за ним очень много. После Малюты Грязной — второй по значимости «исполнитель «государя Ивана Васильевича. Что же касается «хорошего рода», то историк, несколько раз заявив об этом, не сумел аргументировать свою точку зрения должным образом. Правильнее было бы говорить не вообще о «хорошем роде», а о том, какое конкретно место занимали Грязные-Ильины на лестнице местнических счетов. Ясно видно: они могли превосходить «отечеством» дюжинных «городовых «детей боярских, нижний слой русского дворянства, но при дворе занимали третьестепенное положение и не имели никаких шансов тягаться с аристократами. Род Грязных- Ильиных стоял на уровень ниже старинных боярских семейств Москвы и на два-три уровня ниже первостепенных «княжат». Лишь возвышение Василия Григорьевича, случившееся по милости царя, приблизило его к великим делам державы.
Василий Грязной, как и Малюта, возвысился из мелких фигур опричнины до статуса государевых приближенных после и вследствие репрессий, сопровождавших «дело Федорова». Вот они, «заслуги» Григория Лукьяновича и ему подобных персон. Вот он, фундамент его карьеры. Видя ужас Ивана IV перед земскими заговорщиками и ярость на них, такие люди, как Малюта, Грязной, Ловчиков, напросились к царю в добровольные помощники по палаческой части. Он, уступив душевному помрачению своему, дал голубчикам волю душегубствовать. А потом еще и наградил за щедро пролитую кровь. В нужный момент они проявили себя верными, на всё готовыми слугами монарха. Царь не знал, на кого опереться, опасался, что «земский заговор» охватил всю служилую аристократию. И тут ему подвернулись дельцы, бесконечно далекие по своему положению от знати. Сами, надо полагать, попросили роль злых псов при особе государя, а он обрадовался такой поддержке. Этими-то цепными псами аристократы побрезгуют, не пожелают приблизить к себе, к ядру заговора!
Выходит, им можно доверять…
Приблизительно в середине 1569 года пыткам и казни подвергся глава Пушкарского приказа земский боярин Василий Дмитриевич Данилов. Шлихтинг пишет о его участи без особенного сочувствия: «[Данилов] чинил обиды стрельцам, не выплачивая им жалованья. Было также несколько польских стрельцов, уведенных из Полоцка, которых тиран приставил к своим орудиям. Они из-за полученных обид убегают, во время бегства снова были схвачены и, привлеченные к допросу, объясняют причину бегства, что, мол, Василий отправил их в Литву. Узнав это, тиран зовет его к себе и велит пытать. Тот, не стерпев пытки, сознается в совершенном проступке. Тиран тотчас велит посадить его на телегу, привязать его к ней и ехать на лошади, у которой предварительно выкололи глаза, и гнать слепую лошадь с привязанным Василием в пруд, куда он и свалился вместе с лошадью. Тиран, видя, что он плавает на поверхности вод, воскликнул: “Отправляйся же к польскому королю, к которому ты собирался отправиться, вот у тебя есть лошадь и телега!”, — а тот, поплавав некоторое время, был поглощен водой»[106].
Этот эпизод не имел бы никакого касательства к повествованию о Г. Л. Скуратове-Бельском, если бы не один нюанс. Рассказ о смерти боярина Данилова известен в двух редакциях. Первая — Шлихтинга, вторая — Гваньини. Последний вводит Малюту в историю расправы над Василием Дмитриевичем.