по вечерам жгли костры, он садился к огню и начинал песню пленительным, пробирающим до души баритоном. «Нэсе Галя воду, коромысло гнеться…» выводил он, и стихала трескотня разговоров – Горечавкина слушали молча. Я пил.
Женщина прилетела к отряду вслед за особенно сильной бурей. Злой после Типеуны Григорий хотел снять «птицу» из винта, но Гумилев приказал отставить – золотой шарф, свисающий с седла, был знаком мира. Она удивила нас. Молодая женщина, стройная, резкая, острогрудая, пахнущая восхитительными духами. Она шла на людей, и масса прямых иссиня-черных волос развевалась за ней, словно плащ.
– Малинцина, – сказала она звонким голосом, и мы поняли – это её имя. – Я младшая дочь Старейшего Типеуны. Мой отец причинил вам вред. Мне был сон – поэтому я пришла служить вам, познать огонь Хао и стереть из памяти Магацитлов зло моего отца.
Усталый до отупения Оболенский посмотрел на неё мрачно:
– Чудить изволите, барышня? Возвращайтесь к своему папеньке, и чтобы я вас больше не видел!
Причудливо вырезанные, синие губы женщины дрогнули, улыбка сделала её прелесть невыносимой:
– Я знаю здесь все колодцы и все оазисы, все съедобные травы, всех хищников, все дороги. Я буду служить вам, как девственницы Аолов служили тем Магацитлам, что пришли к нам бессчетные годы назад! Я буду…
Хохот и свист сотрясли воздух, бойцы изощрялись в казарменном остроумии, спорили – в очередь или по жребию будет служить им эта чужая женщина. Голубоватые щеки Малинцины стали лиловыми, краска стыда расползлась по ним причудливыми цветами, но прямая спина не дрогнула.
– Служить, значит, хочешь? – пыхтя от натуги, соскочил из кузова повар Василий. – А ну, поворотись, девка!
Хозяйскими руками он покрутил хрупкую фигуру марсианки, пощупал мускулы, посмотрел в зубы.
– Котлы мыть сгодится. И одежу стирать, а то ведь все обовшивеем, командир. Возьмем, а?
Щенячья, сырая жалость шевельнулась у меня в сердце – я вспомнил Катеньку Крандиевскую, пышнокосую, щедрую Катеньку в гимназическом платье. Она пришла к анархистам с сердцем, полным пылающего огня, ожидая великих дел, – и получила унылый труд переписчицы, раннюю седину, сифилис от хрипатого демагога Оленьева. А потом ячейка собралась бросить бомбу в одесского губернатора – и не нашлось никого лучше. Она погибла так же бессмысленно, как протратила жизнь, родители прокляли её и не пришли на похороны и спустя тридцать лет никто кроме бывшего юноши, очкастого и наивного пропагандиста, не помнит, что Катенька когда-то дышала на свете.
Настороженную марсианку наскоро обыскали и подняли в кузов второго грузовика, того, который вел потеющий армянин с непроизносимой фамилией. Солдаты заглядывались, шутили, Малинцина сидела с невозмутимой физиономией идола и делала вид, что не понимает их. На вечернем привале она так же спокойно скребла котлы, не заботясь, что сажа пачкает её дорогую одежду из летящего шелка. И когда той же ночью мордатый, пропахший прелью Василий решил подвалиться к ней под бок, Малинцина было не шелохнулась, готовая до конца принимать кару за грех отца. Вмешался доктор Ли, образумив насильника коротким тычком в зубы. Он забрал марсианку к себе в медсанчасть, выделил ей уголок в «крестовой» палатке и пообещал, что пристрелит любого, кто попробует тронуть женщину без её на то воли.
Надев белый халат, чулки и ботинки, убрав под лекарскую шапочку пышные волосы, Малинцина стала похожа на нас. Спустя время с ней стали здороваться, величая по имени. Бойцы болтали, что она ночует со смуглым, неразговорчивым Ли, все смотрели на неё голодно – и никто не имел доказательств. А она держалась всё так же холодно и отстраненно, прислуживала нам как рабыня и несла гордую шею, словно царица Магр. Плечом к плечу с мужчинами она выталкивала грузовики, силой мысли отгоняла от лагеря ищущих крови пауков – а затем чистила котлы и стирала засаленные, соленые от пота рубахи.
Нежная Малинцина спасла нас. Мы шли вдоль ущелья Горящих Цветов – Хаилеу Утара, как сказала она. Почва вздрагивала под колесами, из расщелин поднимался розоватый, играющий радугой в лучах солнца дымок. Громогласный наш химик, Юся Гольденберг, похожий со своими неуклюжими большими руками на ветряную мельницу, попросил остановку, помчался к дымам с пробирками – что-то особенное помстилось ему в туманном блеске. Пряча смешки, я смотрел, как скачет по камням, режет ножницами дорогу его вытянутая фигура. Потом Юся споткнулся о камень, крикнул что-то заполошным не своим голосом, покатился в расщелину и замолк. Санитары Канделаки, Хмелевский и доктор Ли поспешили туда, спрыгнули вниз – перевязать веревками и поднять раненого. Неожиданный как рассвет звонкий смех доктора перекрыл гул отряда – Саймон Ли был в родной Оклахоме, гладил теплые гривы прирученных мустангов и шершавые спины бычков айльширской породы, подхватывал на руки детей, целовал тело жены и называл её нежными именами. Мы внимали в молчании. Я подумал, что доктор лишился рассудка. И пока Малинцина не сорвала с себя рубашку, чтобы закутать лицо, не понимал, что случилась беда.
– Газы! – протяжно крикнул капитан Оболенский и повторил в громкую связь: – Га-а а а а зы!!!
Мы рвали подсумки, шарили в них перепуганными, ватными пальцами, натягивали на лица влажную, скверно пахнущую резину защитных масок. Пока шла беспорядочная возня, Малинцина уже тащила к машинам первого пострадавшего. Она махала руками, предупреждая – туда нельзя, – и желающих следовать за ней не нашлось. Погрузив четверых трудно дышащих людей в кузов, мы ударили по газам, с предельной скоростью одолели две мили и остановились. Других врачей у отряда не было – доктор Леонтьев, пышный добряк, как все уездные лекари, на третий день после посадки неудачно упал со скалы, сломал обе ноги и остался на «Перуне» с командой. Уверенности, что четверо отравленных протянут ещё два дня, до встречи с генералом Финнеганом, у нас не было, впрочем, как и уверенности, что старый лис янки придет к горе – наши радисты перестали ловить сигналы.