Упадок торговли хлебом ущемил интересы привилегированного сословия тогдашнего русского государства – помещиков, главных поставщиков хлеба на международный рынок. Но Александр Первый настолько попал под влияние австрийского канцлера Меттерниха, что продолжал своей политикой подрывать престиж родной страны. Он даже отстранил от службы министра иностранных дел Иоанна Каподистрию, который убеждал царя в необходимости отпора султанской агрессии на Балканах.
Козни султанского правительства болезненно почувствовали жители Одессы и других черноморских портов. Деловая жизнь в этих городах во многом зависела от заморской торговли. И лишь только в Карантинной гавани Одессы перестали бегать один за одним по сходням сносчики[66] с мешками зерна, лихо опрокидывая их над арфой, [67] прикрывавшей люк корабельного трюма, жизнь в порту замерла.
Одесситам было грустно приходить в опустевшую гавань, где не слышались уже веселые покрикивания портовых работников:
– Чок! Чок! Чок!
– Вира по малу!
– Майна банда!
– Ай да наша, кадка, кадочка!
– Крутится – вертится!
Где перестала литься, словно золотой поток, отборная украинская пшеница, ударяясь в проволочные струны трюмной арфы, где перестали подымать на кораблях белые паруса.
Такая участь постигла и видавшую виды ветхую шхуну «Марину», на которой в должности подшкипера плавал Иванко Мунтяну.
Владелец и шкипер шхуны Яков Родонаки, не имея фрахта, вынужден был распустить экипаж своего судна, оставив лишь для присмотра за «Мариной» престарелого боцмана.
Таким образом, неожиданно Иванко стал безработным, «сухопутным моряком». С неделю он отдыхал, отсыпался, никуда не выходя из домика и вишневого садочка стариков Чухраев, которые уехали к Кондрату в Трикратное. Всласть лакомился Иванко и чисто одесскими блюдами, по которым истосковался, странствуя по свету: ел плов из мидий, жареную и копченую скумбрию, мамалыгу с брынзой, которую ему готовила старуха-молдаванка. Все это он запивал кислым холодным вином…
Однако сытая, однообразная жизнь вскоре наскучила. Надоели и вино, и брынза, и мидии, и скумбрия. Иванко потянуло к морю.
Хмурый и задумчивый, он целые дни стал проводить в гавани, слоняясь по берегу, по опустевшим причалам, возле которых покачивались на ленивых волнах, скрипя швартовыми, огромные корабли.[68]
Вид этих пленников, привязанных крепкими канатами к берегу, наводил тоску. Иванко чувствовал, что он вместе с кораблями разделяет одну горькую участь… Когда же, когда на голых мачтах этих морских исполинов поднимутся паруса, и корабли снова отправятся в свои странствования по морям и океанам?
Когда?…
Томимый бездельем, Иванко как-то вечером присел на причальную тумбу – старинную чугунную пушку, врытую в береговой суглинок, и с тоской, (который раз!) разглядывал пустынные морские волны, словно раскаленные от ярко-красных лучей заката.
К нему подошли двое мужчин. Один – высокий, помоложе, в офицерском артиллерийском мундире – малого чина. А другой – постарше в черном партикулярном[69] господском сюртуке и белых панталонах.
– Сии краски заката на воде, – громким голосом говорил военный, – напоминают мне кровь братскую, которую проливают в битвах с янычарами поборники вольности там, за пределами волн этих. – Он взволнованно взмахнув рукой, показал на море.
Его спутник молча разглядывал пылающий горизонт и, как показалось Иванко, не очень внимательно слушал военного. Потом он повернул к говорившему свое лицо. И тут Иванко узнал в господине, одетом в партикулярное платье, своего бывшего эскадронного командира Сдаржинского.
– Ваше благородие… Виктор Петрович, доброго здравия! – выпалил единым духом Иванко.
Сдаржинский несколько мгновений разглядывал рослого загорелого парня с медной серьгой в ухе, одетого в просторный матросский костюм. Лишь лучистые глаза да светлые усы напоминали ему позабытое лицо молодого унтера.
– Иванко? Да неужто ты?!.
– Так точно! Самый.
– Смотри, каким молодцом стал! Что ж ты, шельмец, глаз в Трикратное за эти годы ни разу не казывал? Батько твой соскучился.
– А я ему, Виктор Петрович, письма да деньги через деда Чухрая часто посылал. А сам приехать к нему не мог – на море служил. Все в рейсах и часу не было… Да и что толку батьку повидать? Хворый он да гордый. Я его знаю – ему сочувствие мое – только боль в сердце. А вот хворь его излечить не могу… – Иванко грустно наклонил голову.
– Это ты верно говоришь. Болезнь у твоего отца тяжелая, но есть все же надежда поправиться. А у самого как?
. – Было хорошо. Подшкипером на шхуне по морям ходил. А вот вторую неделю на берегу. Встали кораблики наши на прикол. Султан через проливы хода не дает. Да еще суда под нашим флагом ихние корсары обстреливают.
. – А скажи, братец, правду, сии диверсии султанские ты сам видывал? – вмешался в разговор спутник Сдаржинского, высокий военный.
– Да, кстати, познакомься, Иванко. Это мой друг Николай Алексеевич Раенко. Прошу его любить и жаловать… Он человек ученый и по рассказам моим хорошо знает твоего отца. Можешь ему поведать все