«Когда тракезийский крестьянин, который совершил грязное убийство, чтобы захватить трон для своего неграмотного родственника, в конце концов уселся на него сам, хотя и не под своим крестьянским именем (ибо он избавился от него, как тщетно пытался избавиться от запаха навоза с полей), он начал более открыто совершать свои обряды в честь демонов и темных духов. Не обращая внимания на отчаянные мольбы своих клириков, безжалостно уничтожая тех, кто не желал молчать, Петр Тракезийский, «ночной император», превратил семь дворцов Императорского квартала в обитель порока, где совершались дикие ритуалы и лилась кровь с наступлением ночи. Затем, злобно насмехаясь над благочестием, он объявил о намерении построить новое, обширное Святилище бога. Он призвал порочных безбожников — многие из них иностранцы, — чтобы построить и украсить его, зная, что они никогда не посмеют противоречить его темным намерениям. В это время многие в Городе действительно верили, что сам тракезиец совершает обряды человеческих жертвоприношений в недостроенном Святилище по ночам, когда в него никого не пускают, кроме его доверенных лиц. Говорят, что императрица, запятнанная кровью невинных жертв, танцует для него среди свечей, зажженных в насмешку над святостью Джада. Затем, нагая, на глазах у императора и других, эта шлюха берет с алтаря еще не зажженную свечу, как делала в молодости на сцене, ложится на виду у всех и...»
Криспин поспешно сложил бумаги, как они были. Достаточно. Более чем достаточно. Ему и в самом деле стало плохо. Этот елейный, наблюдательный, такой скромный секретарь стратига, этот официальный летописец войн Валерия и его строительных проектов, занимающий почетное положение в Императорском квартале, в этой комнате выплевывал накопленную грязь, желчь и ненависть.
Криспин подумал о том, предназначены ли эти слова для того, чтобы их когда-нибудь прочли. И когда? Поверят ли им люди? Могут ли они в грядущие времена показаться правдой тем, кто никогда не знал тех людей, к которым относятся эти чудовищные слова? Возможно ли это?
Ему пришло в голову, что будет, если он выйдет отсюда с выбранными наугад некоторыми из этих листков в руках? Пертений Евбульский будет заклеймен позором и отправлен в ссылку.
Или, весьма вероятно, казнен. И эта смерть будет на совести Криспина. Все равно в его мозгу засела мысль сделать это. Он стоял над заваленным бумагами столом, тяжело дыша, представляя себе эти страницы кроваво-красными от ненависти, слушая храп спящего человека, потрескивание огня и слабые, далекие звуки ночного города. Он вспомнил Валерия в ту первую ночь, стоящего под ошеломляющим куполом Артибаса. Ум и учтивость императора, который терпеливо ждал, пока Криспин сможет уложить в своем сознании эту поверхность, приготовленную для его искусства.
Он вспомнил Аликсану в ее палатах. Розу из золота на столе. Ужасающую самонадеянность красоты. Все преходяще. «Сделай для меня что-нибудь такое, что останется», — сказала тогда она.
Мозаика: стремление к вечности. Он тогда осознал, что она это понимает. И понял уже тогда, в ту первую ночь, что эта женщина всегда будет с ним в каком-то смысле. Это было перед тем, как человек, спящий сейчас на ложе с открытым ртом, постучал и вошел, доставив подарок от Стилианы Далейны.
Криспин вспомнил — и теперь понял совсем иначе — тот жадный взгляд, которым Пертений окинул тогда маленькую, богато обставленную, залитую светом комнату Аликсаны, и выражение его глаз, когда он увидел императрицу с распушенными волосами и, как казалось, наедине с Криспином поздней ночью. «Шлюха, которая теперь является нашей императрицей».
Криспин резко повернулся и вышел из комнаты.
Он быстро спустился по лестнице. Слуга дремал на табурете в прихожей под железным светильником на стене. Он рывком проснулся от звука шагов. Вскочил на ноги.
— Твой хозяин уснул в одежде, — коротко сказал Криспин. — Займись им.
Он отпер входную дверь и вышел на холод, в темноту, которая пугала его гораздо меньше, чем то, что он только что прочел при свете очага. Он остановился посередине улицы, посмотрел наверх, увидел звезды — такие далекие, такие чуждые жизни смертных, что их никто не мог бы призвать на помощь. Он обрадовался холоду, сильно потер лицо обеими ладонями, словно хотел отмыть его.
Ему вдруг очень сильно захотелось очутиться дома. Не в том доме, который ему здесь дали, а на другом конце света. В своем настоящем доме. За Тракезией, Саврадией, за черными лесами и пустыми пространствами, снова в Варене. Ему нужны были Мартиниан, его мать, его друзья, которыми он слишком пренебрегал эти два последних года, утешение давно знакомой жизни.
Фальшивое убежище. Он это понял, не успев сформулировать мысль. Варена стала теперь выгребной ямой в той же степени или даже больше, чем Сарантий, городом убийств и насилия и черных подозрений во дворце. В ней даже не осталось возможности возрождения, которая здесь воплотилась в куполе Святилища у Криспина над головой. В самом деле, негде спрятаться от того, во что превратился мир, разве только стать юродивым и убежать куда- нибудь в пустыню или взобраться на скалу. И действительно, какое значение, в крупном масштабе и соотношении вещей, — он еще раз глубоко вдохнул холодный ночной воздух, — имеет полная страха и горечи злоба секретаря и его распутная бесчестность по сравнению со смертью детей? Никакого. Совсем никакого.
Ему пришла в голову мысль, что иногда человек не приходит к определенному выводу о своей жизни, а просто обнаруживает, что это произошло раньше. Он не собирался бежать от всего этого, отращивать длинные волосы, носить одежду, провонявшую потом и экскрементами, в пустыне, обжигать кожу до волдырей. Человек живет в мире. Ищет ту небольшую милость, которую может найти, пускай она для всех разная, и смиряется с тем, что в мире, созданном Джадом — или Люданом, «зубиром», или любым божеством, которому он поклоняется, — смертным мужчинам и женщинам не суждено обрести