лицо, мрачное, утомленное битвами, тяжелый плащ и сгорбленные плечи, придавленные тяжким бременем грехов своих детей. Фигура такая же естественная и устрашающая, какой был зубр: такая же темная, массивная голова на фоне солнца из бледно-золотой смальты позади нее. Казалось, эта фигура готова спуститься сверху, чтобы вершить беспощадный суд. На мозаике были изображены голова, плечи и воздетые вверх руки. Больше ничего, на куполе просто не осталось места ни для чего другого. Вытянутый на слабо освещенном пространстве, взирающий вниз глазами, не уступающими по размерам некоторым из фигур, в свое время созданных Криспином, этот лик настолько нарушал масштаб, что ничего не должно было получиться. И все же Криспин никогда в жизни не видел ни одного произведения, которое могло бы сравниться с этим по силе.
Он и раньше знал, что эта работа находится здесь, это самое западное из всех изображений бога, выполненное с пышной, темной восточной бородой и этими черными, затравленными глазами: Джад в образе судьи, измученного, загнанного воина в смертельной схватке, а не сверкающий, голубоглазый, золотой бог-солнце с запада. Но «знать» и «видеть» настолько далеки друг от друга, будто... будто первое — это мир, а второе — полумир тайных сил.
«Старые мастера. Их примитивная манера».
Так он думал прежде, дома. У Криспина защемило сердце при мысли о размерах собственного недомыслия, о проявленном недостатке понимания и мастерства. Здесь он чувствовал себя обнаженным, он понимал, что по-своему эта работа смертных на куполе церкви была таким же проявлением святости, каким был зубр с окровавленными рогами в лесу, и она так же потрясала. Яростная, дикая сила Людана, принимающего жертвоприношение в своем лесу, соперничала с безграничностью мастерства и понимания, отраженного на этом куполе, где в стекле и камне было изображено божество, внушающее такое же смирение. Как можно перейти от одного из этих полюсов к другому? Как могло человечество жить между этими крайностями?
Ибо глубочайшей тайной, пульсирующим сердцем загадки было то, что, лежа на спине, парализованный этим открытием,
Криспин увидел те же самые глаза. Та мировая скорбь, которую он заметил в глазах «зубира», была и здесь, в глазах бога Солнца. Ее уловили безымянные мастера, ясность видения и вера которых чуть не прикончили его. Криспин на мгновение усомнился, сможет ли он когда-либо подняться, снова овладеть собой, своей волей.
Он силился вычленить отдельные элементы этой работы, чтобы утвердить свое мастерство перед лицом этой мозаики и перед самим собой. Темно- коричневый и блестящий черный цвета смальты в глазах заставляли их выделяться на фоне обрамляющих каштановых волос до плеч. Удлиненное лицо еще больше удлиняли прямые волосы и борода. Морщины бороздили щеки, а кожа между бородой и волосами была такой бледной, что казалась почти серой. Ниже начинался насыщенный, роскошный синий цвет одежды бога под наброшенным плащом, и Криспин видел, что он состоит из бесчисленного количества контрастных цветов, чтобы создать ощущение ткани и намек на игру и силу света для изображения бога, могуществом которого и был свет.
А потом руки. Руки просто потрясали. Искривленные, удлиненные пальцы намекали на духовный аскетизм, но было и нечто большее: то не были руки священнослужителя, который привык к праздности и медитации, обе они были покрыты шрамами. Один палец на левой руке явно сломан — скрюченный, с распухшим суставом: красная и коричневая смальта на фоне белой и серой. Эти руки держали оружие, страдали от ран, мерзли, вели жестокую войну со льдом и черной пустотой, без конца защищая смертных детей, которые понимали... не больше детей.
Скорбь и осуждение в этих черных глазах были связаны с тем, что случилось с этими руками. Подбор цветов — тут мастер в Криспине пришел в восхищение — неизбежно объединял зрительно эти руки и глаза. Яркие, неестественно выпуклые вены на кистях обеих бледных рук были выложены из той же коричневой и черной смальты, что и глаза. Глаза говорили о скорби и осуждении, руки — о страдании и войне. Бог, который стоит между своими недостойными детьми и тьмой и каждое утро в их короткой жизни дарит им солнечный свет, а потом, самым достойным, — свой собственный чистый Свет.
Криспин подумал об Иландре, о девочках, о чуме, опустошающей весь мир, подобно взбесившемуся хищнику. Лежа на холодном камне под этим образом Джада, он понимал, что бог говорит ему и всем остальным здесь, внизу, что победа света над тьмой не была бесспорной, ее нельзя принимать как нечто само собой разумеющееся. Именно об этом, понял он, неизвестные мастера из давних времен хотели сказать своим братьям, изобразив этого огромного, усталого бога на мягком золотом фоне его солнца.
— Что с тобой? Господин мой! С тобой все в порядке?
До него дошло, что Варгос зовет его настойчиво и тревожно, и это было почти забавным после всего, что они пережили сегодня. Ему не было так уж неудобно лежать на камнях, только холодно. Он неопределенно махнул рукой. Ему все еще было немного трудно дышать. Ему стало лучше, когда он перестал смотреть вверх. Он повернул голову и увидел, что Касия стоит поодаль и смотрит на купол.
Глядя на нее, Криспин понял еще кое-что: Варгос знал это место. Он ходил по этой дороге, взад и вперед, много лет. А девушка тоже никогда не видела этого изображения Джада и, вероятнее всего, никогда о нем не слышала. Она явилась с севера всего год назад, насильно проданная в рабство и обращенная в веру в Джада. Она раньше видела Джада только в образе юного, светловолосого, голубоглазого бога, прямого потомка — хотя этого она знать не могла — солнечного божества, существовавшего в пантеоне тракезийцев много столетий назад.
— Что ты видишь? — спросил Крисп у нее. Голос его звучал хрипло. Варгос обернулся к девушке, следуя за его взглядом. Касия тревожно взглянула на него, потом отвела глаза. Она была очень бледна.
— Я... он... — Она заколебалась. Она услышала шаги. Криспин с трудом сел и увидел священника в белых одеждах ордена Неспящих. Теперь он понял, почему здесь так тихо. Это священнослужители, которые бодрствуют всю ночь и молятся, пока бог сражается с демонами внизу, под миром. Долг