красть нельзя. А я ему — что отдавать деньги за то, что я могу свободно взять и так, мне не интересно. Не жалко, просто неинтересно. Это же очень смешно: утащить у какого-нибудь болвана кусок с лотка, спрятать, а потом невинно любоваться, как он разоряется. Я, как все наши, двигаюсь при желании очень быстро, быстрее, чем человеческий взгляд может уследить, и всех этих стадных коллизий вроде страха и вины, которые часто выдают вора, конечно, испытывать не могу. В чем я виноват? Кого мне бояться? И меня никто никогда не подозревал.
Мэтр бился-бился, и в конце концов взял с меня слово, что я не стану ничего чужого брать без спроса. Чтобы я просил у него денег, если мне что- нибудь понадобится. Заставил поклясться именем бога. Я поклялся, конечно, и перестал ему рассказывать про свои приключения: понимал, что он серьезно относится ко всем этим словам — и не хотел расстраивать.
А когда за людьми следил — видел, что Бонифатио своих сородичей переоценивает и идеализирует. Они сами воровали почем зря, а те, кто голодным тварям объедков жалел, по мне, гораздо хуже воров. Мне на голодных смотреть тяжело, и чуять запах голода нестерпимо — у своих ли, у людей ли, у других ли животных, все равно. Голод — это, в моих понятиях, очень плохо. Я у таких, кто обожрался, а другим не давал, иногда изрядно воровал в юности, еду или деньги — а потом кормил всяких бедолаг и развлекался тем, как у них запах меняется. Но это — когда сам был сыт и благодушен, ясное дело.
Еще мне нравились всякие вещицы и тряпки. Я до сих пор люблю стильные тряпки, это пунктик многих наших, ничего не поделаешь. Бархат и атлас приятны на ощупь; верхнюю одежду приходилось покупать, тогда краденое на тебе еще легко опознавалось, но шелковые рубашки я воровал только так, а на них иногда надевал грубейшую куртейку из недубленой кожи — наслаждался контрастом и еще одним забавным чувством, очень характерным для моих юных сородичей. Оно, я думаю, вызывается некоторым внешним сходством между нами и людьми.
Это чувство можно описать примерно так: как смешно, что стадо видит совсем не то, что ты есть. Волк притворился пастушьей шавкой и бродит среди овец, а те знать ничего не знают. Тихий восторг… Ну да это детские игры.
Так что я приходил в мастерскую утром, приносил корма, который был мэтру по вкусу, а мэтр говорил: «Спасибо, что позаботился о завтраке, бродяга… К девкам шлялся, паршивец? Любят тебя девки, красавчик?»
Я к девкам шлялся. В то время мне молодые красивые женщины ужасно нравились. Я за ними тоже мог наблюдать без конца, они мне казались разными и роскошными, как цветы, а от запаха меня шатало. За ними даже охотиться особенно не приходилось. Я быстро научился с ними договариваться. Делать очарованный и печальный вид, вздыхать, смотреть снизу вверх. Говорить «я никогда не видел такой красоты», «ты — единственная», «я бы хотел написать твой портрет, чтобы наши потомки узнали о нетленной прелести нашего времени»… Тела старался прятать, чтобы горожане не слишком полошились. Меня восхищало, что еда так мило выглядит.
На мужчин охотиться гораздо труднее. Я долго учился отличать настоящую добычу от всех остальных. Через некоторое время понял: хороший обед, независимо от пола и от твоих намерений, хочет тебя заполучить. Лучше — тайно. Хотя, если навсегда, то тайной можно и пожертвовать.
Матушка говорила, что куда легче убивать тех, кто тебе сексуально полярен — в детстве, когда я с молока на кровь перешел, она, помнится, меня только мужчинами кормила. Иногда, правда, младенцами — их, конечно, донести значительно легче, чем мужчину заманить, но пищи всего-ничего, а достать довольно тяжело да не так уж и вкусно, откровенно говоря. Они вкусные, когда высок уровень гормонов в крови, а у детеныша какие там еще гормоны! Так что, в основном, она мне приводила мужчин и сама обычно кормилась мужчинами. Но мне советовала женщин, потому что мы устроены довольно определенным образом. Мы выглядим, как приманка. А добыча ведется на инстинкт, усиленный страхом — из страха получается такая любовь, что только держись. Вот как они своих правителей любят — а уж человеческие правители убивают никак не меньше, чем мой средний сородич, но совершенно демонстративно и куда изощреннее… Мне вообще ужасно претит то, что стадо может жрать друг друга, как крысы с голодухи. Одно хорошо — вроде бы они не все такие.
В общем, обычно я убивал женщин. Я тогда любил ходить в квартал, где жили проститутки, там я их поить и научился… Ну да, сам я тоже пробовал человеческое вино, а что такого? Сидишь с добычей, пьешь, болтаешь всякий вздор — она хохочет, глазки у нее светятся, полна эндрофинами до краешка и пахнет все лучше и лучше. Ну подливаешь ей, подливаешь… Перед тем, как задремать, она иногда еще и расстегнется. Кровь у нее тогда на вкус совершенно великолепная, со второго литра тебе тоже делается весело — если пить сразу, то алкоголь еще не успевает ферментироваться… хотя, я и слов-то таких не знал тогда. Было забавно их поить. Это потом уже мой собственный обмен веществ устоялся, от привкуса алкоголя стало неприятно. Но иногда — отчего бы и нет.
Только не спирт. Впрочем, на старых пьяниц я никогда не охотился. Разве что — когда прошла эпидемия красной чумы, и этот ваш Хэчвурт вымер почти сплошь. Тогда пришлось… уцелел этот пропойца почему-то, и я его выпил, с голоду. Потом было не отплеваться и не отмыться, чувствуешь себя так, будто пропитался тухлятиной, мутит, отвратительное ощущение. Больше я никогда таких не трогал. Да и зачем нам старая мразь, когда вокруг молодая потенциальная добыча ходит табунами?
Женщинам, кстати, как я тогда заметил, ужасно нравилось, когда я к ним прикасался. Они совсем уж таяли, лезли прямо на клыки — бери голыми руками, разве что мне было не особенно приятно глядеть, как они катаются и вопят, будто кошки в марте. Людей такие вещи цепляют за инстинкт, но меня-то — нет, я только ради эндрофинов старался. Они мне сами подробно объяснили, где у них чувствительные места; странное было ощущение, что-то среднее между удовольствием и брезгливостью.