— Я сделал, что вы приказали, мистер Крафт, — стонал меднокожий гигант. Счастливые слезы текли по его лицу, смешиваясь с налипшей землей и дождем, которому не было видно ни конца ни края. Приближалось утро.
Полицию вызвал я, насколько помню. Анита мертва, Джордж обеспамятел от счастья, а полицейские наконец-то натолкнулись на тело Крафта. Так и должно было случиться. Джордж сияет, весь счастье и радость. Всхлипывая, он разговаривает с Крафтом, но полицейские мешают ему, приказывая заткнуться. Мне наплевать на его излияния, наплевать на все окружающее, даже на боль в руке. Что значит физическая боль после двух месяцев утонченной душевной пытки?
Вот наконец и тело; порядком намокшее, осыпанное землею. Я отворачиваюсь, едва не теряя сознания от глупейшей мысли: «Да оно же размокнет. Укройте его». Эта нелепая мысль вцепилась в меня, словно хищник, но телу уже все безразлично. Оно покоится рядом с Анитой. Садик взрыт и растоптан: мертвец извлечен из-под цветочных корней.
Кто-то из полицейских переворачивает труп и удивленно присвистывает: «Что у него с руками?» Они бестолково сопят и переминаются, озадаченные исколотой кожей на руках убитого, я вспоминаю Аниту — бледную, с неподвижными зрачками, — вонзавшую в меня свою иглу. Раз за разом…
Уолтер Уинвард
Возвращение к каменным языкам
Каждый день я задаю себе один и тот же вопрос и не нахожу ответа. Какая злая воля руководит нами? Почему совершенное с легким сердцем и чувством радости подчас неожиданно заканчивается катастрофой? Неужели так всевластен рок и мы обречены подобно марионеткам разыгрывать трагические пантомимы?
С Беном Лоусоном мы не виделись почти полтора года, и, когда мне представилась возможность пригласить его к себе в Доршет, я не колебался и сделал это с радостью. Мог ли я тогда предугадать, чем обернется наша встреча, и отказать ему, зная из писем о его угрюмой меланхолии и совершенно расстроенных обстоятельствах? Если бы я мог забыть ту роковую ночь! Смешно сказать! Забывается ли прошедшее? Пожалуй, с каждым годом оно берет над нами все большую власть.
Последний раз я видел его в 1945 году. Тогда он еще был майором Лоусоном. Во время войны его трижды награждали за храбрость, однако высшего отличия он так и не получил, может быть, потому, что, как он сам позже выразился в своей несколько грубоватой манере, «на передовой не было высшего командования, чтобы заметить, как чертовски я храбр». Он был отважным человеком. Никто не будет отрицать этого. Полк гордился им, родители боготворили, невеста была от него без ума. И тем не менее рана, нанесенная самолюбию, не заживала.
После окончания второй мировой войны он написал мне в одном из писем, что собирается выйти в отставку. Разочаровала ли его служба, или армия была для него лишь возможностью испытать себя на поле боя — об этом остается только гадать.
Хорошо помню, как разволновался Честертон, командир нашего полка, узнав о его намерении, и как потом горячо убеждал не оставлять военную карьеру, но Лоусон отказался. Мирно служить в армии, не рискуя каждую минуту собственной жизнью, — что может быть унизительнее для солдата, изведавшего запах пороха и свист вражеских пуль? Военные действия в Палестине вызывали только усмешку: из того, что он слышал и читал, у него составилось мнение, что британцы там только и делают, что растаскивают по углам евреев да арабов, чтобы те ненароком не перегрызли друг другу глотки.
«Если и есть что-то в жизни, то уже не для меня. Все в прошлом. В молодости я верил: мое призвание — борьба с нацизмом, но сегодня я так не думаю. Последние пять лет, возможно, приблизили меня к сокровенной цели — но в чем она? Как разгадать ее, Петер?» — заканчивал он одно из своих писем.
Дальнейшая его жизнь, казалось, была полна горечи: он крепко, поругался с отцом, отказавшись участвовать в семейном деле — торговле свежими овощами; долго тянул с женитьбой, и невеста оставила его; поговаривали, что он расстался с ней с легкостью и без сожаления. Как-то, вспоминая случившееся, он написал мне, что после их последнего свидания у него отлегло от сердца и некоторое время он был почти счастлив. Но продолжалось это недолго, и вскоре к нему вернулось обычное сумрачное настроение.
В конце ноября 1946 года я оказался на короткое время в Лондоне и позвонил Лоусону. Он обрадовался мне, как долгожданному подарку судьбы. Меня тронула его теплота, и я пригласил его к себе в Доршет. С большим воодушевлением он принял предложение, и на следующий день мы совершили стомильную поездку на его потрепанном «остине».
Он тихо напевал себе под нос, разглядывая тянувшиеся по обе стороны дороги ухоженные поля Сюррея. Когда же мимо замелькали скромные домики Хэмгапира, его голос окреп и выказал сочную густоту. К Доршету он уже во всю глотку выводил рулады из не слишком-то подобающих случаю молитвенных гимнов. В коротких паузах он принимался вслух размышлять о причине столь удивительной перемены своего духа. Прямо на глазах из угрюмого затворника