– А по жопке поздно.
Мать подобрала сетку.
– За смертью только посылать. Давай в машину!
Он пролез в аромат бензина. Круглые шипы железного пола до белизны отбиты были подковками сапог. Сел на колючее от трещин заднее сиденье и тут же вцепился в поручень. Водитель был без шеи, затылок сиял от пота и был багров от первача. Волосы матери летели.
Газик вырвался на простор и запылил промеж картофельных полей к усадьбе деда. Вот и дом с наличниками, крашеными синькой. Не разглядев забора, мужик тормознул так, что их тряхнуло.
– Виноват!
– Ну, что вы… – И обернулась:
– А с тобой еще поговорю.
Забрав у нее хлеб, мужик шутливо подставил руку кренделем:
– Я вас просю!
Вынуть ключ зажигания забыл.
Солнце жарило так, что даже пчелы угомонились. Можно было забраться в сад, но яблоки остались только осенние – антоновка и ранет. По убитой тропинке он спустился к воротам, надавил расплющенный язычок щеколды, которая, открывая, лязгнула с внутренней стороны.
Во дворе стоял дядькин мотоцикл с коляской, бродили курицы и бегала племянница-пацанка, их поднимавшая хворостиной из горячей пыли.
Собака, свесив лиловый язык из конуры, подняла мутные глаза, лапой ударила по ржавой немецкой каске, которая была вылакана и перевернута. Он поднял каску, плеснул из ведра, принес попить.
Из дому доносился шум гулянки.
Двор был весь в бело-зеленых червячках помета и отметинах куриных лап.
В нос ударил запах самогона, когда открыл дверь баньки. Гнали вчера с дедом на болотах, куда никто не сунется. Там у него шалаш и аппарат. Вытащил газетную затычку из бутылки, выдохнул, глотнул. Глаза сами вылезли наружу: как бы удивляясь градусу первача. Посмотрел на уровень, глотнул еще. Снял фанерку с эмалированного ведра, вынул кусок меда. Высосал, сплюнул воск на ладонь. В соломе, для продажи на базаре райцентра, были разложены яблоки. Выбрал не самое заметное. Стоя в тени под стрехой, обкусывал яблоко и наблюдал за пацанкой – дочкой дяди Антона и Яни. Она была в платье, но трусы, наверно, обоссала, потому что сняли с нее. Подзывая курицу, садилась враскоряку, как лягушка. 'Цып-цып-цып…' Отбросив огрызок за забор (не в сад, а в картофельное поле, где не найдут), он приблизился и, подтянув штаны, присел на корточки. Делая вид, что смотрит на курицу, глядел он на эту белизну, среди которой раскрылась как бы ранка, и выпирало что-то вроде бутона алой розы.
Ей было три. На что это похоже у них в тринадцать?
Дверь распахнулась, он вскочил.
– Ты что там делаешь?
По лицу матери он понял: уши выдали.
Курицы бросились врассыпную.
За ворот она втащила его в сарай. Лучи полосовали полумрак, на плахе отсвечивал колун. Ухватила за рукоять, стащила с лязгом.
– Штаны снимай.
Обеими руками, как Гитлер в кинохронике, зажал это место, глядя исподлобья.
– Кому говорю!
Колун взлетел над головой. Лезвие держалось на соплях. Когда дед колол дрова или рубил головы курицам, оно иногда отваливалось, и, оставаясь с одним топорищем в руках, дед смешно ругался: 'Ядрить твою палку!'
Он открыл рот, но вместо 'мама' звук получился, как от натуга над дырой в уборной.
– Зарублю-у-у!
Потом вдруг, колуна не опуская, перешла на шепот, будто раздаиваясь на глазах:
– Чего стоишь, ведь порешу…
Одна убить хотела, другая спасти, но победить друг друга ни одна не могла, и обе стали звать на помощь, заголосив благим матом:
– Люди! Люди добрые! Сыночка решать сейчас буду! Кровиночку ненаглядную!
Перекладиной лестница уперлась под коленки. Опомнившись, подпрыгнул, перевернулся, ухватился, стал ужимаясь, как червяк, уходить наверх, слыша, как колун разносит перекладину, которую только что оттолкнул босой ногой. В голове звучало: лестница в небо, лестница в небо. Сбросив босоножки, гремя и лязгая, мать лезла с колуном за ним, но он уже прыгает в сено, убегает, вязнет, выпрыгивает и дальше, дальше, в самый угол в надежде закопаться…
Предательски вдруг треснуло.
Под ним все подломилось.
С чувством непоправимости летел он вниз.
В облаке сена, трухи и пыли, цепляясь за доски, опрокидываясь.