козой.
– Не поймает, – сказал я.
– Поймает, – возразила Августа.
Чего он только не делал, чтобы завлечь козу! Даже на колени перед ней становился, прижимая кепку к груди. Но коза упрямо отбегала. Вовка не выдержал и бросился к ней, но тогда коза заблеяла и со всех ног припустила в лес, где и пропала из виду. Вовка за ней. Августа сказала:
– Должен поймать.
Я промолчал.
Вовка вернулся после захода солнца. Без козы, без кепки и весь исцарапанный. И прямо во дворе был страшно избит вожжами от лошади, съеденной еще в войну. Насилу Гусаров отнял его у хозяйки. Потом он отнял у нее и вожжи, на которых она побежала в сарай удавиться – о чем нас предупредил петух, вылетевший оттуда в страшной панике.
Из-за всего этого Гусаров ушел к последней электричке. Один. Через лес. Но за него я не боялся, потому что Гусаров настоящий солдат. И даже капитан: четыре звездочки на погонах.
Перед сном мама сказала:
– Придется нам искать другую дачу. Без козы теперь какой смысл?…
На следующий день меня перестало тошнить. Я с аппетитом ел картошку, макая ее в соль. И запивал водой. Мама стала искать другую дачу, но и через три дня ничего подходящего в округе не нашла. Она вернулась злая и усталая.
– Где Августа?
– Не знаю.
– А ну пойдем!
Мы вышли за околицу и увидели, что Августа с Вовкой сидят на кочке. Накинули ватник, а под ним обнялись. Мама закричала и к ним, а они врассыпную. Вовка убежал в лес, а Августу мама догнала и влепила ей так, что из носу у сестры хлынула кровь.
– Что у вас было, отвечай?!
Августа втянула кровь носом, отчего на лице у нее нечаянно возникла довольно глупая ухмылка, – и получила по правой щеке.
– Немедленно в Ленинград! – Мама схватила сестру за рукав и потащила с кладбища. – К гинекологу! И если я узнаю, что ты вот так, за здорово живешь, отдала свою девичью честь, – смотри! Собственными руками придушу тебя, растленная!…
Я выбился из сил пылить за ними и отстал.
– Эй, малый! Погодь…
Меня нагнали три тощие коровы и пастух. Одной руки у пастуха не было, другая протягивала мне рогатый череп.
– Ваша?
– Наша, – узнал я.
– Ну, так бери. Не тяжело? Марии передашь: пусть на людей плохого не думает. Козу ее задрала рысь.
– Рысь?
– Она. Давно их в наших местах не было, рысей. С самой войны, поди. А как товарищ Сталин объявил по репродуктору, что жить нам стало лучше-веселей, обратно, значит, возвернулись. Поверили… Ей, может, в хозяйстве сгодится или что. Донесешь ли?
– Донесу, – пообещал я.
– Эй! Офицер этот, что к вам ездит… Отец, что ль?
– А что?
– Да так. Обходительный… Папироской всегда угостит.
– Мой отец, – сказал я, – пал.
– Н-но?
– На поле боя… – Я вздохнул. – Смертью смерть поправ.
– Ясно, – сказал пастух. – А это кто ж, офицер-то?
– Так. – Я пожал плечами. – Гусаров…
– Ясно. Ну, давай, сынок… С Богом!
Значит, она меня не забыла – кошка с желтыми глазами. Значит, услышала меня… Может, мы с тобой еще увидимся? Проводи меня до станции… Придешь?
Я волочил за собой обглоданный череп, и слезы от предстоящей разлуки наворачивались на глаза.
ЛЕНИНГРАДСКАЯ НОЧЬ
День Сталинской конституции – 5 декабря – они отметили на Садовой, у однокурсника Гусарова – тоже танкиста, тоже гвардии капитана, но с одним живым глазом, другой был как настоящий, но стеклянный. Потом за ними заложили на крюк дверь квартиры, тоже коммунальной, где тоже боялись воров.
И они оказались в темноте. Потому что и на этой лестнице лампочек не было. Дворники в Ленинграде уже и не вставляют лампочки: все равно их вывинтят или разобьют.
Пролета видно не было, но он жутко ощущался справа. И отделяли от этой невидимой пропасти только перила, которые зашатались так, что мама отдернула руку.
– Где ты?
– Ау, – пошутил Гусаров. – Тут мы.
Он стоял у стены и держал на руках Александра, который крепко держался за его погон.
– Лучше я тебя за хлястик возьму, – сказала мама.
Хлястик такой был у него на шинели сзади.
– Тоже дело, – одобрил Гусаров. – Вперед?
– Только прошу тебя: осторожней!
Они стали спускаться. Ступеньки были сильно битые. Еще не отремонтированные после Блокады. И перед каждым новым шагом Гусарова вниз дух у Александра перехватывало.
Двумя этажами ниже их встретила неожиданная просьба, произнесенная хриплым чьим-то голосом:
– Куревом не богаты, гражданин?
– Имеется, – ответил Гусаров.
Портсигар у него был под шинелью, в правом кармане галифе. Он перехватил ребенка левой рукой, и в тот же миг Александр почувствовал, как за него взялись цепкие чужие руки, а в лицо дохнуло перегаром: «Пикнешь – глаз вырву». Он молчал. Руки подергали шапку на Александре, но она была туго завязана под подбородком. Два чужих пальца за это дернули Александра за нос, но в этот момент щелкнул, откидывая крышку, портсигар.
– Бери, не стесняйся, – сказал невидимке Гусаров. – Пару-тройку бери! После праздника без курева остаться – последнее дело. По себе знаю.
Невидимка ответил:
– Вот уж спасибо, товарищ военный – извиняйте, чина в темноте не различу. Выручили как! Сразу видно: настоящий вы ленинградец.
После этого невидимка одним рывком сдернул с Александра оба валенка и, продолжая благодарить Гусарова, уступил всем троим путь дальше вниз.
Во дворе мама отпустила хлястик, а он, Александр, отнял от своих глаз руки. Ногам стало холодно, но глаза были целы. Во дворе было светлее – от света из-за обмороженных окон, за которыми еще догуливали праздник.
А на улице, из-за фонарей, стало и совсем хорошо.
Гусаров внес его под своды аркады Гостиного Двора, донес до арки, напротив которой была автобусная остановка, и опустил на камень со словами:
– Перекурить надо.
Ледяной камень обжег ноги Александру, который остался теперь в одних хлопчатобумажных чулках, там, под шубой, под шароварами, пристегнутыми к лифу. Александр постоял, переминаясь с ноги на ногу, и взошел – как на котурны – Гусарову на сапоги. Гусаров над ним курил. Мама задремала, прислонясь к стене арки. У мамы с лета медленно, но верно стал расти живот, и сейчас она была толстопузая и некрасивая.