Пяти углов, не только из Ленинграда, но за пределы самой России.
Дед хотел меня оставить, но битву проиграл. У мамы с Гусаровым насчет меня был план. Совместный воспитательный проект. Я должен был стать Новым человеком.
В плацкартном вагоне, где, во избежание путаницы под ногами, я сразу был положен наверх в хрустящую постель, свисающую в коридор, дед дал мне в руки книжку с интересным названием “Приключения Гекльберри Финна” и, обдавая выпитым с горя, прошептал на ухо:
– Еще мы, внучек, встретимся.
Но я не верил. Даже ему. По сути дела, мы никуда не уезжаем, пытался объяснить мне отчим концепцию СССР. Но я не понимал. И правильно. Поскольку поезд тронулся и все же мы уехали.
А вне России, в соседней, но совсем другой стране, не первой моей чужбине, но впервые в полном сознании воспринятой как таковой, точки над “i” недаром ставили.
Там меня, -
Именно тогда, лишившись даже своей собственной фамилии, пусть и большевизированной, но все еще указующей на корни, я в первый, но далеко не в последний раз решительно повернулся лицом и всем, что во мне было, к прошлому, будто все, о чем я тут вкратце рассказал, пропавшее, но нестерпимо живое, и есть тот самый рай, который возникает только при условии, что у тебя его отнимают.
Взрослые в свое время складно это выражали, делая соответствующую мину: “Что имеем не храним, потерявши – плачем”.
Как это все случилось?
А я скажу.
Еще до капитального раздела с секретной сотрудницей Матюгиной пожаловал к маме офицер – скуластый, как монгол. Таких русских я еще не видел, поскольку был он сибиряк. Черные усы, закрученные на концах в спиральки. Сырая, унизанная мириадами алмазиков шинель, из-под которой виднелись забрызгано-зеркальные сапоги, была не только опоясана ремнем, но перехвачена и портупеей с латунными застежками. Снимая фуражку, он прижимал к левому боку шашку, чтобы не задеть об углы лаково-черными ножнами в золотой оправе.
Как в гипнозе, я шел за ними по пятам.
Мама привела офицера знакомиться с дедушкой и бабушкой, которых назвала при этом “папа” и “мама”. Стол был накрыт праздничной скатертью, почему-то называемой “пароходной”. Синий с золотом чайный сервиз был вынут из буфета. Присев, офицер поставил на стол бутылку. “О-о, – протянул дед, – “пять звездочек”… Неси-ка, внучек, наш с тобой ножик”.
Пока стороной, лишенной перламутра, дед обивал с горлышка сургуч, офицер оглянулся и приставил шашку золотым эфесом к балке, которая за его спиной подпирала потолок, поскольку в Большой комнате начался ремонт. Игнорируя это безобразие, на балку, пыльную и сплошь занозистую, никто не оглядывался, тем более что, ломаясь и краснея, на чай с усатым офицером явились девчонки, а тетя Маня внесла за перехваченные специальными подушечками уши праздничный самовар с заварным чайником в виде головы с задранным носом.
Это было очень трудно – обнажить. Я уже готов был сдаться, как сталь вдруг просияла и все пошло- поскользило по устрашающей кривой. Отложив ножны на паркет, я взялся обеими руками и осмотрелся, хватит ли пространства по обе стороны венецианского – между этажерками. Темно-вишневой с палевым ночником и заложенными на ночь книгами – и карельско-березовой, с которой урну с папой давно убрали за зеркало платяного шкафа, куда мне запретили залезать. Клинок казался слишком длинным. Но я осуществил замах и появился на авансцене с эффектом внезапности превентивного удара одного монстра по другому:
– Мой меч – твоя голова с плеч.
Немая сцена, полная глаз, меня привела в восторг. Но что делать дальше, я не знал. Шашка сама решила вопрос, развернув меня своей тяжестью вокруг оси. Со звонкой силой она врубилась в балку.
Офицер поймал ее за рукоять.
– Только демонстрации трудящихся разгонять, – одобрил дед как ни в чем не бывало. – Не Златоуст ли?
– Златоуст. Только насчет демонстраций: мне не доводилось. Наша армия, она с народом. – Кончик нашел вход в ножны, куда лезвие пролезло и захлопнулось. Глаза таежного снайпера отыскали меня на периферии. – Ребенок был резов…
– Возвращаясь к сказанному выше, – поспешил верный мой защитник. – Вы, товарищ майор, наверно, член ВКП (б)?
– Окопного разлива.
– Мы тоже, было время, вшей кормили. Что же? За блок большевиков и беспартийных?
– Это всегда.
Рюмашки запрокинулись.
– Отец ему, по-моему, нужен.
– Кому? – не понял дед. – Иди ко мне, сынок!
Я тоже ничего не понимал. Кого он, собственно, зовет? Я даже оглянулся, но в зеркале шкафа, где находился мой родной отец, увидел исключительно себя.
Все было, конечно, много драматичней. Резче. Тяжелей.
Проект под названием “Новый человек” включал не только новое место и псевдоним.
Меня поставили на лыжи. Втыкая неуместно-бамбуковые палки, я побежал через новое пространство – абсолютно белое. После школы, где меня заново учили писать по прописям, мы с отчимом чистили карабин, включавший много новых слов.
Приклад, цевьё, магазин, ствол, прицел, мушка.
На войне с Германией единственный немец, которого мой новый папа угомонил собственноручно, был финн. Всей сибирской дивизии их не давал покоя. “Белая смерть”. Красивый, кстати, парень, “куковавший” в снегах под Москвой. А ты не знал? С немцами были братья по оружию. Положил с дистанции в семьсот метров. Снял с него средневекового вида кинжал “Звать меня Честь” и свастику спилил.
Там, на чужбине, по весне мы вышли из пропахшего соляркой “газика” в веселом лесу. Гусаров вырвал из земли немецкую каску и, оставив меня стоять с карабином, опущенным вниз дулом, пошел к обрубку березы, который цвел в зеленой дымке метрах в ста. Из каски что-то валилось, сыпалось на мох, который проваливали хромовые сапоги. Я понял, что попаду не только в каску, но и в него – как далеко бы Гусаров ни ушел. Но знал, что ствол поднимать нельзя. Наводить мушку на живого человека. Даже когда на предохранителе. Даже когда разряжено. Потому что даже палка раз в год стреляет.
И конечно, этого не сделал.
Тем временем там – на дальнем севере сознания – дед мой развернул борьбу за возвращение внуку фамилии, которую отчим не называл иначе чем “чухонской”.
В июне пятьдесят девятого я прилетел в Питер, и в “таксомоторе”, как величала бабушка такси, первым делом был спрошен, как меня отныне называть:
– На -
За эту новую, то есть старую, то есть родную проклятую фамилию, об которую даже классная язык ломала, на первой же большой перемене меня умыли кровью так, что пионерский галстук пришлось после звонка без мыла застирывать в мужском сортире. Чего там говорить! -
– На -
– Вернули, значит?
Молча я кивнул.
– Ну, слава Тебе, Господи! – воскликнул дед, смутив таксиста. – Всё! Можно умирать спокойно.
С переднего сиденья я оглянулся на него – бессмысленно счастливого.
– Типун на язык, – сказала бабушка сердито.