торжествовать. Она пребывала разъято – в ожидании. Возмущенный моим поступком, член подпрыгивал и бился о брюшной пресс. Прерывисто я вздохнул. Испустил дух перегара. Пустой перрон срывался в черноту. Поезда все нет.

Маленький был, но настоящий. Подходил красной звездой вперед и буфером. Колеса, рычаги. Тормозные башмаки. Труба. Неужели отправили на переплавку? Боковым зрением увидел, как она начинает снимать ногу со спинки. Решительно, но осторожно, чтобы не задеть. Я подумал, сядет рядом, но она соскочила на асфальт и пала передо мной на колени. Момент внезапности. Все еще с рукой, закинутой на спинку, я смотрел, как подпираясь, подступая на коленях по нечистой шероховатости, мне разнимают бедра. Когда она убрала с лица спутанные волосы, до меня дошло, на что она посягает. Сие было сферой интимности высшей и сокровенной, куда мы вовлеклись на пару с любимой, но, конечно же, совсем не так – коленями на асфальте. Возмущенно я отпрянул. Отъехал по скамье. Она рванулась за мной. Мы стали бороться, как прямо дети. Только занятие было неребячье: ртом и рукой она хватала этот проклятый член, а я отражал ее посягательства, пытаясь при этом остаться в рамках и не превышать. Оттаскивал за запястье, отстранял голову, пытаясь разогнуть упрямо согбенную шею. «Ну, я тебя прошу, – повторял ей в затылок, а она, и так уже назвавшая сына моим именем, лепетала, что ничего, сейчас мне будет хорошо, только расслабься и не бойся… ну, Саша:

– Я же не скушаю?

Вскочил.

Вправил, застегнулся и расправил плечи, чувствуя на лице своем порицающее выражение.

– Высшее ведь? – Она сидела, куда отвалилась. На грязном асфальте голым задом. Груди поверх лифчика, все задрано и скомкано. – Думала, все вы любите. Мужчины…

Если тут и было намерение поставить в этом смысле под сомнение меня, то за пределом ощутимости. Загоняя рубашку под пояс, я отогнал картинку: она между покрытыми шрамами стальными ногами своего форварда, который при этом листает просветительский журнал.

– Не в этом дело.

– А в чем?

В том, ответил внутренний мне голос, что матери в рот не берут. Но от этого я отмахнулся горловым звуком: «А-а…» В смысле, антимонии тут разводить. Нагнулся и приподнял за подмышки, жаркие и влажные. Но она силилась к асфальту -материнским центром гравитации.

– Я, по-твоему, развратная?

– Вставай. Ну, я тебя прошу?

– Просто хочу, чтобы ты меня не забыл… Понимаешь?

Я бы никогда ее не поднял, если сама бы не надумала. Пружинистая сила ног. Я вознес руку, но раздумал отряхивать запыленную полноту ягодиц. Просто одернул ей юбку и уселся на скамью. Долг исполнив. Блюстителем порядка в этом мире. Господи, как тошно было!

Она села рядом, скрестила руки. – О-ой, – издала так, что у меня заныло сердце. – Ой-ё-ёй… Все, все испортила. Какая дура! Я все испортила…

Закрыла лицо и зарыдала.

Что делать? Встать, извлечь и дать? Рискнувши стать откушенным?

Извлек я согнутую сигарету. Сломал спичку и вынул сигарету изо рта. – Не надо… – Мне вдруг обожгло глаза. – Ну, я тебя прошу? Наташа?

Обещая прекратить, она кивала. Слезы текли сквозь пальцы и по кистям рук, и ниже, и, отрываясь, соскальзывали по ляжкам в сплывшуюся их расселину. Колени свезла в попытке, чтобы не забыл. Я взял бутылку, плеснул на эти ссадины.

– С-сс! Что ты делаешь?

– Дезинфицирую, – сказал я, чувствуя себя законченным садистом.

– Армянским-то? – Она утерлась. – Лучше давай допьем.

Допив, душа потребовала разбить со звоном на весь мир. Я взял за горлышко и замахнулся. «Зачем?» – «Для полноты картины лунной ночи», – имея в виду, что не хватает мне чеховского того осколка, в котором луна блестит. Но она кротко сказала, не бросай: «Оставь старушке» – и я приставил 12 копеек к чугунной лапе. Она мне казалась взрослой женщиной, но на самом деле мы были ровесники той летней ночью в Минске – столице одной из западных республик нашего Союза. Мы еще способны были думать о бабках, собирающих наутро стеклотару, не говоря о том, что были набиты комплексами, которые казались окончательными и неразложимыми настолько, что мы принимали их за само свое существо, за, так сказать, натуру, поскольку не ведали, что станет с нами в перспективе жизни, а сейчас вот я не понимаю, что именно определяло меня тогда? Почему разбил я любящее сердце? Зачем крутил динаму? Кто был тот я -который мог тогда поступить только так, как поступил, и не иначе? Который, еще не вырвавшись, даже не толкнувшись еще вовне, открыл список долгов, преследующих в жизни, наступившей за периодом изгнания?

Глядя в ту ночь, она произнесла:

– Значит, ушел наш поезд… – С таким ничтожным оттенком вопросительности, которым можно было пренебречь, и я только затянулся сигаретой, имитируя отчасти как бы вздох сочувствия.

– А я его найду!

Подхватив сумку, порывисто поднялась, направилась к краю, села на перрон и спрыгнула.

Первым чувством было раздражение: тоже мне… Анна Каренина! Меня занесло, когда вскочил, но ноги удержали. Пьян был все же не настолько, чтобы рухнуть на рельсы.

Она далеко уже ушла, и уходила дальше – темной тенью. Теряя очертания и размываясь. Я шел вдоль края и наведенной белым полосы, взывая гнусным от фальши голосом. Шарообразная тень ускользала на удивление стремительно, но потом, когда озарило семафором, я увидел, что – туфли в одной руке, сумка в другой – уходит Наташа не по шпалам этой узкой одноколейки, а бежит, летит по рельсе – так, что должна при этом ни о чем не думать. Без оглядки и страха оступиться.

Куда?

Будем считать, что к сыну.

Я вернулся на скамью. Путь, которым она бежала, знал я до конца. Однажды в нежном возрасте описал его с красивой и нарядной мамой, которая, по-мoeмy, в то воскресенье даже натянула батистовые перчатки. Шляпка, вуаль. Покрытая «мушками». Вагоны детской железной дороги, тогда имени Иосифа Виссарионыча, были открытыми, такие платформочки с проемами входов в купе, где скамейки, слишком низкие для мамы, были обращены лицом друг к другу, так что ей пришлось увести колени в сторону, и, напрягая мускул, так держать их всю дорогу, которая, как настоящая, постукивала под нами стыками – и был гудок, поднимался веселый семафорчик, и завивался дым из трубы. Пронизав золотой от солнца Серебряный бор, дорога подкатывала обратно к станции, на которой сейчас сижу только я, роняя под ноги очередной окурок и морщась от болевых усилий по затаптыванию огня, ибо тестикулы – как тем штрафным отбиты.

Мама давно должна вернуться.

Ее все нет.

Я жду.

*

Совершенно затекшего в позе эмбриона – ладони расплющены тисками колен – с первыми лучами солнца меня будит божий одуванчик – в галошах на босу ногу, в пыльнике, подпоясанном посылочной веревкой, и с распертой уже кошелкой:

– Бутылочку можно, сынок?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату