себе. Но среди ночи, в несколько приемов, прозвучало несколько отдельных выстрелов. В воздухе было неспокойно. Это немного походило на то, что инструкции были настолько строгими, что часовые откликались на любой шорох.

Все утро следующего дня заключенные старались расспросить часовых. Поначалу те подпускали к себе. Но надо отметить, что после обеда все они, как только к ним начинали приближаться, словно сговорившись, показывали, что готовы были пустить в ход винтовки.

Уже в четыре часа лагерь настигло новое потрясение. Машина немецкой марки, крытая серым брезентом и покрашенная в серый цвет, начав подавать сигнал более чем за пять сотен метров от лагеря, чтобы дать время дежурному поднять шлагбаум, на всей скорости въехала на территорию лагеря и резко остановилась перед бараком, где располагалось правление. Немецкий офицер в высоком чине вышел первым, за ним вышли субпрефект и двое лейтенантов-адъютантов коменданта лагеря. Ему взяли на караул. Он вскинул прямую руку и щелкнул каблуками. Субпрефект снял шляпу. Лейтенанты, немного поодаль, держали руки у своих кепи. Было заметно, что те были очень горды тем, что могли продолжать отдавать салют таким способом. Они могли сколько угодно находиться в подчинении иностранцев, но никто не мог им запретить отдавать салют на их манер.

Бриде чувствовал, что слабел от пессимизма, вновь начинавшего исходить от каждого. Его товарищи уверовали в неотвратимость трагедии, и лишь он один все еще хотел на что-то надеяться. Он сказал: 'Ничто не доказывает, что будут назначены заложники. Может быть, за нами надзирают, чтобы переместить в другой лагерь'. Его товарищи посмотрели на него. Но в этот раз они не взорвались, поскольку начинали понимать характер Бриде.

Ночью снова раздались выстрелы, на этот раз более многочисленные. Бриде охватил страх. В чудовищном обычае коллектива существует как бы потребность загодя создавать нужную атмосферу. Эти бессмысленные выстрелы, теперь он понимал это, конечно же, были своего рода необходимой подготовкой к выполнению отвратительной операции.

В восемь часов в бараке поднялся крик. Тот, кто должен был пойти за кофе, не смог выйти. Перед дверью был поставлен караульный. Все бросились к окнам. Бриде, один, остался сидеть в кровати. Он почувствовал вдруг, что его охватило ужасное уныние, и, что было любопытно, как раз в тот момент, когда его товарищи, наоборот, рассерженные на то, что их посадили под арест, размахивали руками и кричали, неистово восставая против меры, которая лишала их возможности как справить туалет, так и выпить причитавшийся им кофе. Бриде, обхватив голову, их не слышал. Он думал о том, что они были правы. Заложники были назначены. Они говорили ему об этом, а он, в своем стремлении никогда не замечать ничего дурного, не поверил им. Перед его глазами пронеслись молодые годы. Какими они казались живыми! Много времени разделяло его от них, и, между тем, ему казалось, что если бы он был свободен, если бы он мог вернуться туда, где их прожил, он все бы застал на прежнем месте, словно не существовало ни времени, ни войны. Потом он подумал об Иоланде. Никогда она не получит письма, а если получит, то будет уже слишком поздно. В какой-то миг ему в голову пришла мысль что-то сделать для своей защиты. Ему достаточно говорили о том, что все неприятности случались с ним по его же вине. Если приказ о его освобождении был подписан, то почему он не сказал об этом в конторе? Ему бы не поверили… Ну, хорошо, ему следовало бы стучать по столу, требовать, чтобы позвонили, и т.д. И в эту самую минуту, вместо того, чтобы находиться в смертельной опасности, он был бы дома.

В этот момент он почувствовал, что его трогали за плечо. Это был сосед по кровати. 'Эй, что это с вами?' – спросил тот. Это было столь неожиданно, что он не смог ответить. 'Вас не будет среди них, не будет', – продолжил товарищ. Бриде понял тогда, что, действительно, не все еще было потеряно, и он покраснел от стыда за то, что был таким лицемером по отношению к себе самому, упрекая себя в ошибках, помешавших ему избежать общего жребия.

* * *

Прошло чуть более часа. Вдруг донеслись звуки голосов. Заключенные снова подбежали к окнам, но те, чьи голоса их заинтриговали, в этот момент постучали в дверь. Группа людей, во главе которых находилось трое немецких офицеров, вошла в барак.

– Привет, господа, – сказал один из них, совсем не так, как обращаются к презренным врагам своей страны, но как к людям, силой обстоятельств неожиданно вознесенным в высокий ранг.

Французы, сопровождавшие этих офицеров, глядели прямо перед собой. Застыв в оцепенении, они пытались скрыть свое смущение. У них был вид исполнявших свой долг, обсуждать который запрещало глубокое осознание ими высших интересов Франции.

– Приготовьтесь встать справа от меня, когда будет названо ваше имя, – сказал немец, словно он обращался к людям, чья храбрость, каким бы постыдным не было их поведение, не могла быть поставлена под сомнение.

Поскольку никто не встал по стойке смирно, он добавил: 'Встать смирно'. Он хотел, чтобы готовившееся убийство разворачивалось согласно общим правилам. Заключенные подчинились. Двое из них никогда не были в солдатах, и у них вышло неуклюже.

– Бук Морис, – начал немецкий офицер.

– Пупе Рауль.

– Грюнбаум Давид.

В этот момент произошло невероятное происшествие. Произнеся имя Грюнбаума, немец слегка отвернулся и сплюнул на землю, несколько раз произнеся 'тьфу, тьфу', но с таким видом, что всем стало ясно, что он вовсе не думал публично выражать своего отвращения к евреям, но, из суеверия, оберегал себя от сглазу.

– Де Корсье Жан.

– Бриде Жозеф.

У Бриде потемнело в глазах. Его имя всего только назвали, и, между тем, все было кончено.

* * *

Заложников отвели в специально подготовленный для их приема барак. Остальные уже были там. Они пели. По прибытии новичков, они перестали петь и стали браниться на часовых. Неизбежность смерти лишила их всякого страха. Когда дверь снова закрылась, они продолжили пение, и к ним присоединились новички. Хотя у него и сжимало в горле, Бриде тоже пел. Вскоре они остановились. Началось перешептывание. Было невозможно, чтобы их расстреляли. Капитан Лепелетье был в отъезде. Его два дня никто не видел. Оставалась надежда. Еще большее уныние последовало за этим оживлением. Теперь больше никто не говорил. Все писали. Бриде был единственным, кто не писал. У него не было больше сил, как не было их и для того, чтобы петь. Но, несмотря на это, все же следовало делать то, что делали все.

'Моя милая Иоланда, – начал он. – Я сейчас буду расстрелян'. Он остановился, испугавшись того, что написал. Через несколько минут, поскольку соседи продолжали писать, он продолжил: 'Я тебя целую от всего моего сердца. Ты знаешь, как я тебя люблю. Я так хотел бы тебя снова увидеть'. Он медленно выводил эти слова, думая об Иоланде, о том, что испытывал по отношению к ней. Но каждый миг он видел перед собой смерть и был вынужден останавливаться. Он уже больше не понимал, для чего он пишет. 'Ты отдашь мои книги моему брату, когда тот освободиться. Естественно, ты оставишь себе то, что хочешь. Ты навестишь мою мать. Ты не расскажешь ей, что со мной произошло. Еще раз целую тебя, моя милая. Да здравствует Франция, а ты, моя Иоланда, будь счастлива'.

Он заплакал. То, что он говорил, было столь ничтожно по сравнению с тем,

Вы читаете ЛОВУШКА
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×