время невозможны, господа, – обратился он к послам.
– Причины их в прошлом бывали сложны, но весьма любопытны для историка, – сказал Барант. – Я изучаю теперь «Пугачевский бунт» Пушкина…
Уваров при этом имени изменился в лице.
– Напрасно, барон, – почти со строгостью заметил он, – это зажигательная и вредная книга, написанная опасным пером.
– Лучше читайте Карамзина, – поддержал его Бенкендорф. – Пушкин – не мыслитель и не ученый, он только стихотворец, ценимый преимущественно женщинами…
– О, далеко не все женщины ценят его, – неожиданно возгласила вице-канцлерша. – Не знаю, как вы терпите его в Петербурге, граф, – обратилась она к Бенкендорфу, – ведь это самый озлобленный враг монархии и аристократии. Вы готовите себе будущего Робеспьера или Марата…
На темном мундире начальника главной императорской квартиры переливал огнями миниатюрный портрет царя в золоте лаврового обрамления. Император Николай, казалось, невидимо присутствовал при этом разговоре и грозно следил за ним, как страж всенародного безмолвия на рубеже Европы.
– Имена этих кровожадных бунтарей нам не страшны, графиня, – невозмутимо произнес Бенкендорф, – их подражатели в зародыше гибнут у нас. Сочинители же наши служат своими перьями царю и отечеству.
– В Париже против русского посольства, – заметил Уваров, – вы, верно, видели трактир, в котором неистовые мятежники сжарили и съели сердце принцессы Ламбаль. Я спрошу вас: возможно ли подобное в России? Хвала творцу, у нас нет пагубной свободы тисненья.
Но здесь разговор неожиданно принял новый оборот. В согласный хор торжествующего легитимизма ворвался новый голос. Заговорил представитель Англии.
– Замечательно, – задумчиво и медленно произнес лорд Дэрам, – что в России вполне разделяют то воззрение на писателя, какое господствует у нас только в среде земельной аристократии. Наши тори считают, что
генерал, адмирал или министр, при достижении известного успеха в своей деятельности, бесконечно важнее всех поэтов и всех философов…
– Разве возможно другое мнение, милорд? – изумился Нессельроде.
– Оно возможно, граф, и оно существует. Кое-кто ставит у нас Шекспира выше лорда Эссекса. И кто знает, не затмит ли через столетье все громкие имена нашего сегодняшнего собрания имя одного поэта – Пушкина?…
Великое недоумение прошло по нашему собранию. Министры и генералы были откровенно задеты словами дерзкого радикала, посланного Пальмерстоном к русскому двору. Уваров и Бенкендорф насупились над чашками душистой явы, Чернышев приподнял выше густые шнуры своих эполет, графиня Нессельроде злобно нахмурилась, пока лорд Дэрам с глубокой невозмутимостью оглядывал свысока парадное сборище, сохраняя в нем, согласно древним преданиям своей островной родины, гордое и блистательное одиночество.
XI
– Меня высылают из России, молю вас, спасите меня.
Передо мной стоял человек с горящими глазами в синем форменном мундире, держа под мышкой увесистую папку с документами. Барант поручил мне принять его.
– Кто вы такой?
– Альфонс Жобар, профессор греческой, латинской и французской словесности Казанского университета.
– Кто же может вас выслать из пределов России?
– Министр народного просвещения Уваров.
– Вы совершили какое-нибудь служебное преступление?
– Напротив, я не перестаю раскрывать их.
– Изложите же мне ваше дело, – попросил я его с некоторым удивлением.
Я услышал странную повесть.
Француз по происхождению, Жобар воспитывался и преподавал в Балтийских провинциях, откуда был назначен профессором в Казань. Из его рассказа я понял, что это был человек с сильной волей, с горячим темпераментом и боевым задором. Замыслы и страсти превращают
159
таких людей в фанатиков. Охваченные своей идеей, они в достижении цели не знают ни снисхождения, ни пощады, ни уступки.
Жобар был страстно пленен мыслью о человеческой справедливости. Понятие законности было для него лишено всякого государственного холода и носило черты какой-то высшей правды. Он поставил целью своей жизни добиваться всюду во что бы то ни стало торжества этого начала и неуклонно шел к осуществлению своего задания. Жил он в суровом одиночестве, как настоящий аскет.
Человек с такими идеями и характером попал в русские учебные заведения, в которых свирепствовали интриги, взятки, зависть и произвол. Он был поражен картиной всевозможных злоупотреблений и решил вступить в открытую войну с ними. От ректоров и попечителей он поднялся к высшим представителям власти и, не найдя в них сочувствия своему обличительному негодованию, вступил в борьбу с самим министром народного просвещения. Вскоре Уваров стал его жесточайшим врагом.
Незадолго до нашего приезда Жобар решился где-то на улице Петербурга подать записку самому царю.
– И вот тут-то произошло нечто неслыханное, – продолжал, задыхаясь, мой собеседник. – Взбешенный Уваров прибегнул к самому подлому средству борьбы. Он объявил меня сумасшедшим.
– Но позвольте, как же это возможно без осмотра, без врачей, своей властью?
– Увы, этот гнусный прием применяется в некоторых случаях русской администрацией. Еще летом я получил официальную бумагу, что ввиду «расстройства в идеях» я должен выехать за границу.
– Что же вы сделали?
– Я обратился во врачебный отдел Московского губернского правления и добился медицинского освидетельствования…
– Ну и,что же?
Жобар извлек из своей папки бумагу, исписанную канцелярским почерком и испещренную печатями и подписями.
– Читайте.
Это было удостоверение врачебного отделения в том, что ординарный профессор и кавалер Альфонс Жобар находится в совершенно здравом состоянии рассудка.
Он торжествующе взглянул на меня. Я порадовался такому обороту дела.
– Итак, вы выиграли тяжбу. В чем же затруднение?
Оказывается, к Пасхе Жобар послал Уварову свое «красное яичко» -письмо, широко распространенное им в публике, в котором он обстоятельно доказывал, что ученые труды Уварова представляют собою