Сюда вписывается и прочее. Иногда они с болью перебрасываются несколькими словами об “этом” и “обо всём этом”, напри-мер как в предложении: “ Ну куда от этого денешься?” И когда я спрашиваю: “От чего?”, то ответ будет: “Ну от всего этого”, “Всей этой структуры” или даже “Системы”. Сильвия даже однажды настороженно произнесла: “Тебе хорошо, ты умеешь справляться с этим”. Это меня настолько обескуражило, что я даже не спросил “с чем?” и так и остался в недоумении. Мне подумалось, что это нечто более таинственное, чем техника. Но теперь понимаю, что “это”, главным образом, если не полностью, техника. И всё-таки что-то здесь не совсем так. “Это” — некая сила, которая подводит к технике, нечто неопределённое, бесчеловечное, механическое, безжизненное, какое-то слепое чудовище, сила смерти. Они бегут от чего-то ужасного, но знают, что им не убежать. Я тут немного утрирую, но если отбросить эмоции и строгие рамки, то по существу так оно и есть. Где-то есть люди, которые понимают всё это и управляют им, но ведь они техники, и когда они говорят о своих делах, то говорят на каком-то нечеловеческом языке. Это всё какие-то детали и взаимоотношения каких-то неслыханных штук, которые невозможно понять, сколько бы тебе ни толковали о них. Это их дело, это чудовище пожирает нашу землю и загрязняет нам воздух и озёра, от него никак нельзя отбиться, и вряд ли от него можно убежать.
К такому впечатлению не так уж трудно придти. Пройдитесь по промышленному району большого города, и там-то всё оно и есть, эта техника. Она окружена высокими заборами с колючей проволокой, закрытые ворота, таблички “Посторонним вход воспрещён”, а за ними сквозь дымный воздух просматриваются уродливые странные очертания из металла и кирпича, назначение которых неизвестно, а хозяев никогда не видать. Непонятно, для чего это всё, зачем оно здесь — никто не скажет, и ты лишь чувствуешь себя отчуждённым и посторонним, как будто тебе здесь не место. Тот, кто владеет всем этим, кто понимает это, — тому ты здесь не нужен. И вся эта техника некоторым образом превратила тебя в чужака на своей собственной земле. Сам её вид, её формы и таинственность гласят: “Убирайся прочь”. Тебе известно, что где-то этому есть объяснение, и то, что здесь делается, несомненно, каким-то косвенным путём служит человечеству, но ты этого не видишь. Ты видишь только таблички “Посторонним в…” и “Не входить”, а не что-либо полезное людям, ты видишь людишек как муравьёв, которые служат этим странным, непостижимым формам. И тогда думаешь, если бы ты был частью этого, если бы ты не был здесь чужаком, то был бы просто ещё одним муравьём, обслуживающим эти формы. И в конечном итоге возникает чувство враждебности, и мне кажется, что необъяснимое иначе отношение к этому Джона и Сильвии всё-таки связано с этим. Всё, что связано с клапанами, валами и ключами, — это часть дегуманизированного мира, и они просто не хотят думать о нём. Они не хотят с ним связываться.
И коль это так, то они не одиноки. Нет сомнения в том, что они поддались своим собственным естественным чувствам, а вовсе не подражают кому-либо. И многие другие также полагаются на свои чувства и не пытаются подражать другим; чувства очень многих людей в этом сходятся. Так что если посмотреть на них коллективно, как это делают журналисты, то возникает впечатление массового движения, массового движения против техники. Возникает массовое левое политическое движение против техники, появившееся совершенно из ниоткуда с лозунгами: “Долой технику”, “Занимайтесь ей в другом месте, только не здесь”. Его несколько сдерживает тонкая паутина логики, указывающая на то, что без заводов не было бы работы и приличного уровня жизни. Но есть человеческие силы сильнее логики. Они были всегда, и если они достаточно окрепнут в своей ненависти к технике, то эта паутина может лопнуть.
Такие клише, как “битники” или “хиппи” были придуманы для людей, выступающих против техники, против системы, и они будут возникать и потом. Но личность не превращается в массу людей простым созданием массового термина. Джон и Сильвия — люди не из массы, и большинство остальных, идущих этим путём, также не представляют собой массу. Весь их протест как бы направлен против того, чтобы превратиться в частичку массы. Они чувствуют, что техника тесно связана с силами, которые стремятся превратить их в коллектив, и это им не нравится. До сих пор это проявлялось главным образом в пассивном сопротивлении, в сельской местности иногда возникают стычки и тому подобное, но вовсе не обязательно всё это будет настолько пассивным всегда.
Я расхожусь с ними во мнениях относительно ухода за мотоциклом, но вовсе не потому, что не сочувствую им по поводу техники. Мне просто кажется, что их бегство от техники и ненависть к ней — саморазрушительны. Верховное Божество, Будда, чувствует себя так же уютно в цепях цифровой ЭВМ и в шестернях коробки передач мотоцикла, как и на вершине горы или в лепестках цветка. Думать иначе — значит принижать Будду, то есть принижать самого себя. Вот об этом-то я и хотел поговорить в этой шатокуа.
Мы уже проехали болота, но воздух всё ещё настолько влажен, что можно прямо смотреть на жёлтый круг солнца, как если бы в небе был дым или туман. Но мы уже находимся в зеленеющей сельской местности. Дома фермеров — чистые, белые и свежие. И нет больше никакого дыма и тумана.
2
Дорога вьётся всё дальше и дальше… Мы останавливаемся, чтобы отдохнуть и пообедать, потолковать о том, о сём и настроиться на долгую поездку. После обеда нас начинает одолевать усталость, которая сбавляет возбуждение первого дня, и мы едем спокойнее, не слишком быстро, не слишком медленно.
В бок нам дует юго-западный ветер, и мотоцикл как бы сам по себе подвывает под его порывами, чтобы сбавить его натиск. Недавно не дороге возникло какое-то особое ощущение, что-то вроде опасения, как будто за нами следят или следуют за нами. Но впереди нигде не видать машин, а в зеркале видно только Джона и Сильвию, едущих поотдаль.
Мы ещё не въехали в Дакоты, но обширные поля свидетельствуют, что они уже близко. Некоторые из них голубеют льняным цветом как длинные волны на поверхности океана. Склоны холмов стали круче и теперь господствуют повсюду, кроме неба, которое кажется ещё шире. Домишки фермеров вдалеке едва различимы. Земля начинает раскрываться перед нами.
Нет такого места или чёткой границы, указывающих на то, где кончается Центральная равнина и начинается Великая равнина. Постепенные перемены застают вас врасплох: как будто плывёшь из покрытой рябью гавани, и вдруг замечаешь, что волны стали круче и длинней, оглядываешься назад, а земли уже не видать. Здесь меньше деревьев, и я вдруг сознаю, что они здесь инородные. Их привезли сюда и посадили вокруг домов и рядами между полей, чтобы не продувал ветер. Но где их не сажают, там нет ни кустарника, никакой иной поросли, одни травы, иногда вперемешку с полевыми цветами и сорняком, но большей частью просто травы. Мы теперь едем по луговой местности. Теперь мы — в прерии.
У меня такое впечатление, что никто из нас толком не представляет себе, каковы будут эти четыре июльских дня, пока мы будем ехать по прерии. В памяти остались лишь автомобильные поездки по ней: всё время равнина и бесконечная пустота, насколько хватает взор; исключительная монотонность и скука, пока час за часом едешь по ней никуда не доезжая. Всё время думаешь, сколько же это будет так продолжаться без единого поворота, без каких-либо перемен на местности, простирающейся без конца до самого горизонта.
Джон беспокоился, что Сильвии это не понравится, и хотел было, чтобы она летела самолётом до Биллингса в Монтане, но мы с Сильвией отговорили его. Я убеждал их, что физические неудобства играют роль только тогда, когда плохое настроение. Тогда обращаешь внимание на эти неудобства и считаешь их причиной всего. Но если настрой боевой, то физические неудобства не играют большой роли. Думая о настроении и чувствах Сильвии, я не замечал, чтобы она жаловалась.