--Тебе следовало бы,--молвил приор,--написать правдивую летопись своей жизни. Не упускай ни одного сколько-нибудь примечательного и даже вовсе не примечательного события, особенно из того, что случилось с тобой в суетном коловращении мирской жизни. Воображение мгновенно перенесет тебя в мир прошлого, и ты снова станешь переживать как страшное, так и шутовское, как наводящее дрожь ужаса, так и безудержно веселое; возможно, что мгновениями ты будешь вспоминать Аврелию не как инокиню Розалию, обретшую мученический венец; но если сатана отступился наконец от тебя и если ты действительно отвратился от всего земного, то ты будешь витать над своим прошлым, словно некий дух, и впечатления давно пережитого не возымеют власти над тобой.
Я поступил, как повелел мне приор. Ах, все шло так, как он предугадал!
Блаженство -- и страдание, радость -- и дрожь омерзения, восторг -- и ужас бушевали у меня в душе, когда я трудился над своим жизнеописанием...
О ты, кому некогда доведется прочесть мои Записки, я говорил уже тебе о лучезарном зените любви, о той поре, когда передо мною сиял полный жизни образ Аврелии!
Но превыше земного вожделения, которое чаще всего готовит одну лишь гибель легкомысленному и неразумному человеку, тот зенит любви, когда уже недоступная твоим греховным посягательствам возлюбленная, словно небесный луч, зажигает у тебя в душе--о бедный, бедный человече! --все то невыразимо высокое, что нисходит от нее на тебя как благословение горнего мира любви.
Мысль эта служила мне утешением, когда, переживая вновь и вновь самые чудные мгновения, подаренные мне жизнью, я не мог удержать горючих слез и затянувшиеся было раны открывались и начинали снова кровоточить.
И ведомо мне, что, быть может, даже в смертный час мой Врагу будет дана власть терзать грешного монаха, но я твердо, истово, с томлением пламенным ожидаю того мига, когда смерть навсегда отторгнет меня от земли во исполнение обетования, которое на смертном одре своем дала мне Аврелия,--о нет, сама святая Розалия!.. Молись же, молись за меня, о святая заступница, в тот смутный мой, свыше определенный час, дабы силы преисподней, коим я столь часто поддавался, не побороли меня и не ввергли в пучину вечной погибели!
ДОПОЛНЕНИЕ ОТЦА СПИРИДИОНА, СМОТРИТЕЛЯ КНИГОХРАНИЛИЩА КАПУЦИНСКОГО МОНАСТЫРЯ БЛИЗ Б.
В ночь с третьего на четвертое сентября 17** года в обители нашей произошло много поистине достойного удивления. Около полуночи до меня стали доноситься из соседней с моею кельи отца Медарда то какое-то странное хихиканье и смех, то глухие жалобные стенания. И почудился мне чей-то до омерзения отвратительный голос, твердивший: "Ну-ка, пойдем со мной, братец Медард, поищем-ка невесту!" Я встал и направился было к Медарду, но внезапно на меня напал такой неодолимый страх, что меня с головы до ног било ледяной дрожью; и потому я не пошел в келью Медарда, а постучался к приору Леонарду и, разбудив его не без труда, рассказал ему, что мне пришлось услышать. Приор весьма испугался, вскочил во своего ложа и велел мне принести освященные свечи, с тем чтобы нам уже вместе идти к брату Медарду. Я поступил по его повелению, зажег в коридоре свечи от лампады пред иконою Божьей матери, и мы поднялись вверх по лестнице. Но как мы ни прислушивались у двери кельи Медарда, мы не услыхали того омерзительного голоса, который так меня встревожил. До нас донесся только тихий и нежный перезвон колокольчиков, и нам почудилось слабое благоухание роз. Мы подошли ближе, но в это время дверь распахнулась, и из кельи вышел величавый дивный муж с белою курчавой бородой, закутанный в фиолетовый плащ. Я страшно испугался, будучи уверен, что это грозный призрак, ибо врата обители были на крепком запоре и никто не мог проникнуть внутрь; но Леонард, хотя и не произнес ни слова; взглянул на него, не вздрогнув. "Грядет час обетования", -- глухо и торжественно изрек призрак и тут же растаял во тьме крытого перехода, отчего я еще более оробел и едва не выронил свечу из дрожащих рук. Но приор, по своему благочестию и крепкой вере, как видно, не пугавшийся призраков, схватил меня за руку и промолвил: "А теперь войдем в келью брата Медарда!" Так мы и поступили. Мы застали брата, с некоторых пор весьма ослабевшего, уже вовсе при смерти, у него отнялся язык, и он издавал лишь какие-то хриплые звуки. Леонард остался с ним, а я разбудил братьев сильным ударом колокола и громкими криками: "Вставайте!.. вставайте!.. Брат Медард при смерти!" Братья поднялись как один, и мы с зажженными свечами отправились к умиравшему брату. Все, в том числе и я, справившийся тем временем со страхом, предались великой скорби. Мы на носилках отнесли брата Медарда в монастырскую церковь и опустили на пол перед главным алтарем. Но вот какое диво, -- он опамятовался и заговорил, так что отец Леонард сразу же после исповеди и отпущения грехов лично соборовал его и сподобил последнего елеопомазания. Отец Леонард не покидал брата Медарда, и они продолжали беседу, а мы поднялись на хоры и пели напутственные гимны во спасение души отходящего брата. На другой день, а именно пятого сентября 17** года, ровно в полдень, брат Медард на руках приора предал Богу душу. Мы обратили внимание на то, что это случилось день в день и час в час спустя год после того, как инокиня Розалия, уже произнеся священные обеты, была столь чудовищно умерщвлена. При исполнении реквиема и выносе тела брата произошло еще следующее. Как раз при пении реквиема распространилось по всей церкви весьма сильное благоухание роз, и мы заметили, что на превосходном, кисти некоего старинного итальянского художника образе святой Розалии, некогда за большие деньги приобретенном в окрестностях Рима у капуцинов, оставивших себе копию, прикреплен букет прекраснейших роз, редких в эту пору года. Брат-привратник поведал нам, что рано поутру некий жалкий, весь в лохмотьях нищий, не замеченный никем прошел в церковь и повесил над иконой этот букет. Сей же самый нищий явился к выносу и, протиснувшись вперед, встал среди братии. Мы захотели было его оттеснить, но приор Леонард, вглядевшись, наказал нам не трогать его. Позднее он принял его послушником в наш монастырь; мы звали его брат Петр,--в миру он прозывался Петер Шенфельд, и мы оставили за ним это гордое имя, снисходя к тому, что был он весьма тих и простодушен, мало говорил и только изредка заливался каким-то потешным смехом, в котором, правда, не было ничего греховного и который нас очень забавлял. Приор Леонард однажды выразился, что светоч брата Петра погас в чаду сумасбродного шутовства, в какое облекалась у него ирония жизни. Никто из нас не уразумел, что хотел этим сказать ученый Леонард, но из этого сделали вывод, что ему, как видно, уже давно знаком послушник Петр.