Я всегда знал, что Сфинкс выкинет какой-нибудь финт. Что он не просто так остался. И помнил, что он получил от Шакала что-то, чего не имел никто ни до него, ни после. Может, многие не сообразили, кому Табаки вручил бы то, чего не перепадает простым смертным, но я ни минуты не сомневался, что Сфинксу. Ясно было, что рано или поздно он этим подарком воспользуется, и тогда-то, думалось мне, я, наконец, узнаю, что это было. Но до того, как это случилось, прошло столько времени, что я почти забыл, как меня это когда-то интересовало.
Прославила меня вторая выставка. Никогда после вокруг не поднимали столько шума. С одной стороны, обидно, что более поздние работы не встретили понимания, с другой — важнее знать, что они сильнее. Я не стыжусь своих ранних работ, но в двадцать два года слишком откровенно раскрываешь душу и делаешь это подчас неумело. Позже испытываешь неловкость. И за себя, и за то, что именно неумелое исполнение встречается с восторгом. Сейчас я поумнел, и мои картины тоже. Единственный фрагмент, кочующий из работы в работу, сохранившийся с давних пор — плюшевый мишка, я так и не сумел от него избавиться, хотя он все лучше маскируется. На последних полотнах он замазан. Его не видно, но он там, прячется под слоем краски. Может, однажды я сумею обойтись без него, хотя он давно уже стал чем-то вроде страшноватого талисмана, обеспечивающего моим картинам долгую жизнь.
Ему нравились те картины Эрика, в которых я вообще ничего не понимал. Например, вещи того периода, что я прозвал полосатым. Заключенные друг в друга круги, наползающие на них треугольники и прочая геометрия. Все черно-белое. Даже пресловутый медвежонок превращался на них в кучку треугольников. Возле одной такой картины Сфинкс простоял, клянусь, минут сорок.
Это было на следующий день после открытия. Мы ходили на выставки, когда там было поспокойнее и поменьше народу. Когда я, послонявшись по залам, в третий раз застал его возле той же картины, он сказал:
— Знаешь, а ведь Курильщик вынес из Дома намного больше, чем думает.
На картине были все те же поднадоевшие черно-белые круги. На весь холст. Больше всего это напоминало доску для игры в дартс. Даже воткнувшаяся стрелка присутствовала.
— Извини, — сказал я. — Ничего не понимаю в живописи. Особенно в такой.
— Время не течет, как река, в которую нельзя войти дважды, — сказал Сфинкс. — Оно как расходящиеся по воде круги. Это не я сказал, это цитата.
Он протянул искусственную руку в перчатке и указал на стрелку, воткнувшуюся в мишень.
— И если уронить в эти расходящиеся круги, скажем, перо, как нарисовано здесь, от него ведь тоже пойдут круги? Маленькие, почти незаметные… но они пересекут большие…
Я попробовал представить то, о чем он говорил. И ощутил себя Винни-Пухом с тонной опилок в голове. От меня, кажется, даже запахло опилками.
— Ты считаешь, что это оно и есть? — спросил я, уставившись на то, что упорно выглядело доской для игры в дартс.
Он кивнул. Глаза у него горели, как у какого-нибудь сумасшедшего пророка. В такие моменты я подозреваю, что меня гипнотизируют.
— Если бы ты был таким пером, куда бы ты упал в прошлом? Что бы изменил?
Мне стало тоскливо. Что бы я изменил в своем прошлом, если бы мог? Наверное, почти все. И вряд ли из этого вышло бы что-то путное.
— Слишком часто пришлось бы падать, — сказал я. — И в слишком много мест.
— У тебя одна попытка, — не успокаивался он. — Одна-единственная.
— Я бы не стал заморачиваться. Мою жизнь с одной попытки не изменишь.
Он наконец перестал меня гипнотизировать.
— Ты не понял, — сказал он, отворачиваясь. — Твою жизнь невозможно изменить. Она наполовину прожита. Можно попасть только на другой круг. Где будешь уже не совсем ты.
— Тогда зачем вообще что-то менять? — не понял я. — Если здесь ничего не изменится?
Проклятый галстук к тому времени так натер мне шею, что хотелось только поскорее уйти. Кажется, Сфинкс понял мое состояние.
— Пошли, — сказал он. — Ты весь красный.
И мы ушли. Эрика в тот день на выставке не было. Не то я спросил бы его кое о чем.
Когда мы их увидели, то не сразу сообразили, что к чему. То есть, мы, конечно, заметили, что мальчишка здорово смахивает на Слепого. Но нам и в голову не могло прийти, что это он и есть. То есть, я хочу сказать, ну кто бы на нашем месте в такое поверил?
И вот однажды Сфинкс заявляется не один. Вылезает из машины, а потом открывает заднюю дверцу и выуживает оттуда это пугало. Мальчишку лет шести. В черных очках. Тощего-претощего, и в какой-то мерзкой сыпи. Наши все ветрянкой переболели, поэтому мы не паримся и даже стараемся не обращать на него внимания. Сразу видно, на кого он похож. И мы чувствуем неловкость, будто подсмотрели, как кто-то носит при себе портрет покойной жены. Не станешь же о таком говорить вслух? Мы и не говорим. Но дети сразу начинают к нему лезть, потому что он в своих белых кедах и майке с наклейками такой ужасно городской, что у них просто нервы не выдерживают. Они окружают его и начинают болтать про его одежду, сыпь и про то, что он, видать, не может и шагу ступить от страха, в общем, дразнят.
Совсем слегка. Я решаю надрать им уши, потому что с гостями себя так не ведут, и уже подхожу к ним, когда кто-то — вроде бы младшенькая Рыжего, дергает его за рукав. И начинается такое…
В драке очки с него слетели, и все стало ясно. Любой бы догадался. Я хочу сказать, кто хоть раз в жизни видел Слепого. Так мне показалось. Но я ошибся. Москит, к примеру, ничего не понял.
— Ой! — сказал он. — Сынишка Слепого! Нет, вы поглядите, какое сходство!
Я не стал его разубеждать. Он с тех пор любит потолковать о наследственности. О том, какая это сила.
Дети так расстроились, узнав, что дрались с незрячим, что мы их даже ругать не стали.
Но своего мальчишку Сфинкс увел за сарай и устроил ему там разнос. Я, сказать по правде, не удержался, сунулся туда к ним, поглядеть, что и как. И не я один. Рыжий меня обогнал. Глядим, Сфинкс стоит, разоряется, а ребенок его то ли слушает, то ли нет, спокойный-преспокойный.
— Бедняга Сфинкс, — шепчу я Рыжему.
— Это с какой стороны посмотреть! — отвечает Рыжий раздраженно. — Тебе в детстве не читали лекций о приличном поведении? Тебя от них не мутило?
— Ну а ты бы что делал на месте Сфинкса? — спрашиваю я.
— Похвалил за смелость, — отвечает Рыжий, не задумавшись. — За то, что умеет за себя постоять.
— Кто? Он-то? — изумляюсь я. — Его за такое хвалить? Вот его?
Рыжий смотрит на меня как-то странно. И спрашивает, действительно я дурак или прикидываюсь.
А что ответишь, когда тебе откровенно хамят? Я, конечно, сразу ушел оттуда.
После того как всех бандитов уложили спать, Конь слез с телефона, а я перестал нервничать, представляя счет от телефонной компании, который прибудет после его задушевного трепа с Лэри, словом, когда все стихло, и мы со Сфинксом остались на веранде одни, я спросил его, где он откопал этого мальчишку.
— Там, где его больше нет, — в лучших традициях четвертой ответил Сфинкс.
— Спасибо за вразумительный ответ, — сказал я ему. — Кому ты этим что-то доказываешь, хотелось бы знать?
Мы пили сидр, закинув ноги на перила веранды и не зажигая света, чтобы не налетело всякой живности.
— Всего лишь хочу исправить кое-какие ошибки одного хорошего человека, — объяснил он.
Прозвучало это… нормально. Как что-то обычное, чем всем нам время от времени не мешало бы заниматься. Потом он сказал, что я сделал бы то же самое. Если бы мне дали шанс.
Я много чего представил, после этих его слов. Запросто. У меня четыре дочери — три из них рыжие, и я знаю, кого из них люблю чуть-чуть сильнее и за что, хотя сходство скорее воображаемое. Я сказал: