– У ней же сын растет.

– Мало ли што! С тремя бросают, а то с одним.

Пересуды смущали, точили сердце Агнии, и она все чаще, смыкая черные брови, задумывалась, входя в дом Вавиловых, как в тюрьму.

Вавиловы хоть и в колхозе работали, а службу старообрядческую справляли по всем правилам, особенно свекровка, Аксинья Романовна. Станет перед иконами и частит лоб двумя перстами, бормочет молитву. С переднего угла, заставленного темными ликами старинных икон, несло чадом лампады и еще чем-то горьким, перегорелым, как сырая трава на огне. Свекор, Егор Андреянович, молитв не читал и двоеперстием будто отмахивался от мух. Мужик он был в завидной силе – семнадцать пудов навьючит на хребет и не согнется. Вечерами он играл на однорядной гармошке. Клапаны у гармошки западали, и она то визжала, то подвывала хриплыми басами.

– Люблю музыку, Агнеюшка, – скажет иной раз свекор, а сам подмигивает невестушке. – Скушнота без музыки, истинный Христос. Другой раз до того свербит в душе, будто кто там ногтем ковыряет, корень зеленый. А я как возьму ее, милую, растяну пошире, враз сердце опреснится, будто ветрам обдует. Эх, кабы мне, Агнеюшка, лет двадцать сбросить с хребта, я б еще так завьюживал, ох-хо-хо!

– И, бабник окаянный! – встрянет в разговор Аксинья Романовна. – Мало тебя носило по деревне, лешего, ишшо ноздря свистит, штоб тебя расперло!

– Ну, понесло мою телегу! – отмахнется от жены Егорша.

Вавиловы жили зажиточно. Сам Егорша вырабатывал до шестисот трудодней. С весны до лета на посевной в тракторной бригаде, потом на сеноуборочной, а как поспевали хлеба – становился машинистом на молотилку МК-1100. И на пасеке мог работать, и в кузнице, и по столярному ремеслу. В личном хозяйстве держал двух коров и нетель, два десятка пчелиных улей и выкармливал две-три свиньи. Огородище охватывал чуть ли не гектар. И со всем хозяйством надо было успеть управиться. Свекровка поднималась потемну, а за нею – Агния. Наработавшись дома, Агния шла в контору колхоза.

Бежать бы Агнии от Демида, но куда убежишь от собственного сердца, от желания снова и снова видеть его?!

Никуда она не уйдет и не убежит от Демида. К чему бежать от самой себя? К чему ей, Агнии, постылые вавиловские стены, коровьи хвосты и свиные морды? Вот он рядом с нею, молодой парень, чуть моложе ее, которого она тайком поджидала в пойме Малтата еще тогда, в детстве. Пусть они в то время были несмышлеными, но ведь и молодой квас и тот играет.

А тополь шумел и шумел предостерегающим мудрым гудом.

Вокруг тополя лохматые кусты черемух, боярышника, молодого топольника – и тьма-тьмущая. Шумливая, загадочная, волнующая. Невдалеке брякало ботало на чьей-то блудливой скотине.

Возле ствола тополя – скамеечка бабки Ефимии. Сколько раз Демиду доводилось видеть старушонку, как она, вся в черном, кутаясь в шаль даже в теплый день, пробиралась к тополю и коротала здесь время.

– Тут хорошо, Дема, и совсем не страшно, – шептала Агния, обрывая с хмелевой плети липкие бархатные шишечки. – Мне всегда кажется: тополь живой. А вдруг он заговорит, а? Мы ведь на могиле каторжника. Слышишь, Дема, шумит тополь? Как в сказке,

– Горькая сказка, – откликнулся Демид, накинув на плечи Агнии свою куртку.

Еще не потемнила ночь двуглавую вершину тополя, еще не успела Агния прильнуть к Демиду всем сердцем, как невдалеке за кустарником послышался мягкий, шуршащий хруст веток: кто-то шел. Агния спохватилась и, отступая вместе с Демидом, спряталась возле черемух. Вскоре к тополю вышло нечто скрюченное и черное – бабка Ефимия!

– Я же говорила!

– Вот еще черт носит старушонку.

– Тсс!..

Бабка Ефимия по-хозяйски уселась на собственную скамеечку, передохнула и, осенив себя крестом, опустилась на колени.

– Помолится и уйдет, – сказал Демид.

– Погоди, послушаем.

– Будто реченье слышу? – раздался скрипучий голос бабки Ефимии.

Демид фыркнул в кулак.

– Яви мне свет лица твово, создатель! Просветли душу, ибо силы мои иссякли и телом я немощна. Исцели меня, господи, вдохни в сердце мое силу, чтобы могла я вознести молитву во славу твою, ибо в смерти какая сила? Кажду ночь слезами омываю ложе. Изверилась я! Доколе же люди скверну творить будут? И будут ли когда постыжены и посрамлены враги твои, яко твари ползучие? Чую снова приближение львов рыкающих, и сердце мое от страха делается, как воск. Сила моя иссякла, память ослабла, язык прильнул к гортани, и приближаюсь я к смертному одру… Доколе же глаголить мне? Слово мое – яко звук, исторгнутый в пустыне… И скопище злых духов снова обступило меня. Чую, чую, как поднимаются они вокруг! Они пронзили руки мои, и ноги мои, и пальцы мои. Они смотрят на меня, яко звери рыкающие!.. Крови они жаждут. Крови!..

– Как страшно, Дема! – молвила Агния, теснее прижимаясь к Демиду.

– Тронулась она, что ли?

– Слышу, слышу, создатель! – вещала бабка Ефимия, глядя вверх на сучья тополя. – Повинуюсь во всем тебе, господи! А жалко, жалко учителя-то Лаврищева, Добрый был человек. Добрый.

– Что это она? Про Лаврищева что-то бормочет.

– Жалеет. Разве ты не слыхал, что учителя Лаврищева арестовали? Как врага народа, говорят.

– Ерунда! Какой он враг?

– И в газетах сейчас пишут про разные разоблачения врагов народа.

– Не верю я… Старухи всегда о чем-нибудь каркают.

– А мне страшно, Дема!

Старуха запела что-то тонюсеньким детским голосом. Слов не разобрать.

– Что это она?

– Это она всегда так. Песни про любовь поет.

– Про любовь?

– Ага. Я слушал раз, она песню Соломонову пела.

– Песню Соломонову? – вдруг спросила бабка Ефимия, оглянувшись. – Чей голос слышу, господи? Не твой ли, Амвросий праведный? Не твой ли дух поднялся со дна моря Студеного? Не ты ли, Амвросий, ждешь меня в своей пещере каменной, чтобы принять просветление души? Утоли мою жажду, господи! Яви мне лик Амвросия Лексинского! – неистово молилась старушонка, глядя на сучья тополя, как на лик господа бога. – И песню песней пропою тебе. Возверни мне младость души моей, чтоб узрила я берега Лексы и Выги и Студеного моря, чтоб сподобилась жить во граде Китеже святейшем! Сведи меня, господи, с возлюбленным моим, и я скажу ему: «Приди, возлюбленный мой, выйдем во поле и поглядим, распустилась ли виноградная лоза? Раскрылись ли почки на деревьях? Расцвели ли гранатовые яблони? Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь, люта, как преисподня, злая ревность, и стрелы ее – стрелы огненные…» А род человеческий неисправим. Во грехе и блуде пребывает. Быть крови, быть! Грядет анчихрист, грядет! Чую я, чую!.. Слышу тебя, Амвросий праведный! Гонение будет, гонение! И Боровика Тимофея, и возлюбленного моего Лопарева, и Лаврищева учителя уже увели…

– Мне страшно, Дема.

– Ну чего ты, глупая? Ты же со мной, – успокаивал Демид, а у самого мурашки по спине бегали,

– Бежим, отсюда, – пятилась Агния.

– За что же арестовали Лаврищева? И Мамонт Петрович говорит: «У кого-то мозги свихнулись набекрень».

IX

Шли дни – перемежалось погодье ненастьем. Плыли толстые и тонкие бревна по Амылу, Разлюлюевке, Кижарту и по другим рекам леспромхоза. Демид носился от реки к реке, подгонял молевщиков, и сам работал с багром, но не было такого дня в неделе, чтобы он не встретился с Агнейкой.

Не один раз старик-тополь прикрывал грешную любовь Агнии и Демида своими пышными ветвями, осыпал полумесяцами сережек, серебрил их головы летучим пухом.

После каждой ноченьки, желанной и бессонной, у Агнии опускались руки от бессилья и подкашивались колени. Ее полные заветренные губы шелушились, а в карих глазах неугасимыми искрами теплилась всеми охаянная любовь.

Так и пролетела эта хмельная весна 1937 года.

Брызнуло жаркое лето.

За летом наплыли густые осенние туманы.

Снова непогодь пеленала землю…

Х

Хвост молевого сплава вышел в устье Малтата в первых числах сентября. Малтат обмелел, и по его дну перекатывались лиственницы-утопленницы, закупоривая русло.

Вы читаете Черный тополь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату