«Если решать так, как тетушка, – рассудительно подумала Анисья, – Демид никогда бы не воскрес из мертвых».
Вот еще Демид…
Такая ли она, как Демид? Сумеет ли она устоять при самых тяжких стечениях обстоятельств и выцарапаться к родным берегам. Демид бы мог промолчать, не сказать своему отцу, каков он есть фрукт, и не было бы драки. Почему он не умолчал?..
«А я? Как же я?..»
Про себя не хотела думать. Страшно.
«Скоро мне стукнет двадцать шесть, – горестно вздохнулось. – А там… почернею, как этот тополь!..»
Не восемнадцать, когда она готова была взлететь в небо и так легко мечталось и пелось, а двадцать шесть лет смоталось на клубок, и не размотать его в обратную сторону. Она никак не могла поверить себе, что останется навсегда в глухомани; она рвалась в город – в большой город, и каждодневно ждала какой-то перемены. Но ничего не было. Уходящие дни попросту гасли, как керосиновые огни ночью в подтаежной деревне. Один за другим, а потом и вся деревня мирно и тихо засыпала. Все реже Анисья оглядывалась на себя, мотаясь по участкам леспромхоза: весна, лето, осень, зима, а сердце день ото дня стыло, пеленаясь тоскою. Одна и одна! Красивая, а не счастливая. В отпуск всегда ездила с матерью – в Ереван, на Южный берег Черного моря – в Сухуми; в Ленинград, и всегда мать с кем-то встречалась, находила каких-то нужных людей, с которыми у ней были дела. Анисья догадывалась-золото! В Ереване у матери был сокомпанеец из пожилых армян, и она с ним куда-то ездила, а куда – Анисья не расспрашивала: не хотела пачкаться. Мать покупала ей дорогие наряды, и наряды не радовали.
Сама Головешиха не подталкивала дочь на знакомства, как бы мимоходом напоминая: «Твое от тебя не уйдет. При этакой красоте да при дипломе завсегда туза выдернешь из колоды». Противно было слушать, и уж, конечно, ни о каком тузе не мечталось.
В восемнадцать лет, когда к ней льнули парни-ровесники, она держала себя замкнуто, отличалась прилежностью в учебе и поведении. У нее была всего одна подружка за все школьные годы, рыжая, веснушчатая, но такая светлая, жаркая, что Анисья восхищалась ею. Потом они поссорились и навсегда разошлись. Парни про Анису говорили: «Эта не про нас. За какого-нибудь инженера выскочит». Она не собиралась за инженера. Просто жила сама в себе с какими-то надеждами и мечтаниями. Она перечитала все книги в Уджейской библиотеке. Книги вносили в ее жизнь особенный мир, незнаемый и совершенный. Потом началась война, и парни ушли на войну, и мало из них вернулось. Из ее класса, как она узнала, в живых осталось пятеро, и трое инвалидами. С младшими не о чем было говорить, а мужчины, начиная с пятнадцатого года рождения, хлебнувшие войны, – семейные, и у них свои заботы и узелки жизни. Просто так связаться с кем-то – не могла себе позволить, чтоб не повторить судьбу матери. Уж лучше быть всегда одной, нежели осмеянной.
Уходящая юность покрывалась твердеющей окалиной, хотя сердце под окалиной было жарким, нежным, как и в восемнадцать лет.
Колос пшеницы, ткнувшийся в землю, прорастает в непогодье; колос, сохранивший устойчивость, сушит зерна на ветру, чтобы в будущем, когда зерна кинут в землю, были хорошие всходы.
Анисья стояла, как колос; но ведь не вечно же колосу стоять, иссушивая зерна?..
Работа, кино, книги, встречи на людях «так-сяк», а у себя дома – утвердившийся порядок. Никого близкого рядом; матери чуралась и ни о чем с ней не откровенничала.
Как-то в тайге, на участке, влетело в ухо Анисьи:
– К техноручке не подъезжай – пустой номер. Старая дева.
Это было как плевок в лицо.
Она, Анисья, старая дева…
XI
…Когда началась война, в августе, кажется, среди ночи к Головешихе постучался Филимон Прокопьевич: «Человека к тебе привез, Авдотья. Знакомый, грит. Попуткою из города взял». И этот человек не сразу вошел в дом, а вызвал мать в ограду; Анисья не узнала мать, когда она вошла в избу. Чем-то встревоженная, лицо заплаканное, тыкалась по избе, привечая дорогого гостя. Он был пожилой, в болотных сапогах, в дождевике, сутулился и так-то пристально уставился на юную Анису. Мать сказала: «Это дядя Миша – мой сродственник. Сколь лет не виделись, господи! Привечай, Аниса, как отца родного». Аниса сдержанно поздоровалась с дядей Мишей – мало ли что не скажет мать! Отец Анисы, Мамонт Петрович, в ту пору отбывал срок, и писем от него не было, да и не ждала от него писем переменчивая Авдотья Елизаровна. «Был и сплыл!» – не раз говорила Анисе.
Меж тем с приездом дяди Миши – Михаила Павловича Невзорова, охотника-промысловика, в доме Головешихи произошли большие перемены. Ночами мать о чем-то секретничала с ним, потом они уехали в верховья Амыла на прииски. Когда-то Аниса жила на Сергиевском прииске на Амыле – это было давно еще, в двадцать девятом году, когда мать в первый раз ушла от Мамонта Петровича. В тридцать третьем они уехали с прииска, и мать снова сошлась с Головней.
Недели через полторы вернулась мать, но без дяди Миши. Она была какая-то особенная, помолодевшая.
– Вот уж поглядела я на свои прииски, боженька! – загадочно проговорила мать, прищуро взглядывая на восемнадцатилетнюю дочь. – До чего же ты писаная красавица, Аниса! Как будто себя вижу, какой была в девичестве. Только волосы у меня были всегда чернущие, а у тебя с огоньком, хи-хи-хи!.. Ох и заживем же, когда все утрясется и смрадный дым развеется!
Аниса не поняла загадок матери.
– Погоди, придет час, узнаешь. Богатой проснешься, истинный бог! Доколе мне быть продавщицей да заведующей сельпо! Смехота одна, не жизнь! Погоди же!
Аниса так и не узнала, на какое нежданное богатство намекала мать.
Когда выпал первый снег, из тайги вернулся дядя Миша и в тот же час порадовал Анисью: пора собираться в институт! Есть возможность поступить в лесотехнический.
Анисья не собиралась в этот институт – хотела в медицинский, но дядя Миша урезонил:
– В медицинском тебя в два счета оформят в школу медсестер, и не успеешь оглянуться – на фронт, в санбат. А с фронтом не надо спешить.
– Что ты, что ты, Гавря! – испугалась мать, нечаянно назвав какое-то чужое имя, и тут же засмеялась: – С чего это я оговорилась, господи!.. Хватит того, что я свое девичество истоптала. Разве не в лесу живем? В самый раз – лесотехнический.
Так и распорядились с Анисьей мать и дядя Миша.
Из Минусинска в Красноярск плыли с последним плоскодонным пароходишком «Академик Павлов». По берегам были забереги – зима легла ранняя. Тяжело вздыхал черный Енисей. Он всегда бывает черным в хмурые и холодные дни уходящей осени. Пароход был забит мобилизованными приискателями с Амыла – молодыми и пожилыми. Мобилизованных провожал до Красноярска начальник прииска – тихий, печальный человек, страдающий астмой. Он все время хватался за сердце и бегал то к фельдшерице за лекарствами, то к молодому толстому капитану за последней сводкой Совинформбюро. Анисья помнит, как дядя Миша как-то обмолвился на палубе про мобилизованных: «Никто из них не вернется. У немцев хорошая мясорубка. Особенно танковая. Да и бомбить с воздуха умеют – европейская выучка! А у нас ни танков, ни самолетов. Энтузиазм пресловутой гражданки, да и маршалы – смех и грех! Им бы коней, дармовые харчи, знамена и песню: «По долинам и по взгорьям»! Ну, на этой песне они до весны не протянут».
Он ничуть не жалел этих, которые никогда уже не вернутся…
У Анисьи было много багажа – два куля картошки, бочка с огурцами, ящик со свиным салом, три больших туеса с медом, тюк с постелью и чемодан. Мать привезла ей с прииска красивую беличью дошку – на золото купила. Анисья не думала, откуда у матери взялись золотые боны.
Город встретил их мокрым снегом и пронзительным ветром; в беличьей дошке было тепло. В магазинах – шаром покати, пусто. У продовольственных ларьков вились живые очереди за хлебом по карточкам. Анисья остановилась у землячки, тети Кати – продавщицы в каком-то магазине у железнодорожного вокзала. Муж тети Кати был на фронте. Они жили двое в избушке у самого Енисея, под яром. Была когда-то чья-то баня, а тетя Катя с мужем переделали баню в избу. Маленькая избенка, как тугой кулак, и все под руками. В десяти шагах – бормочущий Енисей. Вылези на берег – за три квартала центр города.