Как-то там, в Белой Елани! Аркадий Зырян, бывшие партизаны отряда Головни, и вот еще Евдокия Елизаровна. Уезжая из Белой Елани, он успел поговорить с Дуней. Откровения особого не было – про любовь там, вздохи и всякое протчее, буржуйское, но Мамонт Петрович сказал-таки, если Евдокия Елизаровна не брезгует им, кузнецом, то пусть ждет его возвращения, и они потом вместе одним мехом будут раздувать угли в советской кузнице. Дуня обещала ждать. «Мной бы не побрезговал, Мамонт Петрович, – сказала ему. – А я буду ждать с радостью». Ждет ли? Не надеялся. Это же Дуня Юскова!..
Вдруг Мамонт Петрович остановился, широко распахнув глаза: прямо перед его носом из-за тороса выглядывал широкий, как печная заслонка, зад бурого медведя.
– Едрит твою в кандибобер! – ахнул Мамонт Петрович, и зад медведя моментально скрылся за торосом. – Стой, гад! Стреляю! Стой!
Медведь припустил по льду такой рысью, чю ему мог бы позавидовать рысак.
Мамонт Петрович кинулся следом с парабеллумом в руке. Торосы мешали бежать, и он раза два разостлался на льду во весь свой богатырский рост, гремя военными доспехами. Медведь ухал, шпарил что есть силы. Кто-то не вовремя поднял лежебоку из берлоги, вот он и шатался, перебираясь с одного берега Амыла на другой. Добежал до огромной полыньи. Сунул лапу в воду, ухнул сердито, повел головою в одну сторону, другую, а сзади выстрелы – бах, бах, бах! Одна пуля влипла в стегно, и медведь, рявкнув во всю медвежью глотку, прыгнул в полынью, аж брызги посыпались во все стороны, и поплыл. Мамонт Петрович добежал до полыньи, посмотрел на пятна крови, а сам медведь тем временем вылез на лед с другой стороны и – дай бог ноги!..
– Ушел, каналья! – не то пожалел, не то обрадовался Мамонт Петрович, пряча парабеллум в кобуру. – Вот бы Евдокии Елизаровне был подарочек! Шкуру я бы сам выделал. Встал утром, опустил ноги на шкуру и, пжалста, закуривай!
И Мамонт Петрович закурил японскую сигаретку, а шкура для Евдокии Елизаровны, ухая от радости, что уцелела, косолапила в тайгу.
II
Куда он шел, Мамонт Петрович? Не в ту ли сторону, куда пригнали его по этапу еще при царском прижиме на вечное поселение, и он не обрел в глухомани ни семьи, ни дома, а так и остался одиноким бобылем! Какая неведомая сила тянула его в таежную глушь, он и сам того не разумел. А ведь мог бы теперь уехать в родную Тулу на оружейный завод, на котором в раннюю пору стал кузнецом, а отец слыл за такого умельца, что и блоху знаменитого Левши мог бы подковать! Мамонт Петрович запамятовал Тулу, Москву и всю Расею-матушку – студеная Сибирь спеленала по рукам и ногам, и он не помышлял своей дальнейшей жизни без людей тайги. Он был кузнецом, политиком в доме Зыряна, повстанцем и командиром партизанского отряда – здесь его отчий край, не в Туле розовой юности.
Он не думал кого-то обрадовать своим возвращением в Белую Елань – тут живут люди скупые на праздное слово, зато цепкие, звонкие и размашистые, как сама матушка-тайга!..
Долго шел трактом по займищу; солнце ткнулось в синющие хребты Саян, и стало холодно: схватывался ледок на лужах, потрескивая, как стекло, под сапогами кавалериста. Плечи одеревенели от тяжести мешка на лямках. Что было натолкано в заплечный мешок, пуда в два весом, неизвестно; Мамонту Петровичу не привыкать к вьюкам. За годы гражданки он привык к большим переходам и ко всяким тяжестям. «Мамонт вывезет!» – обычно говорили о нем товарищи.
Минуя деревню, Мамонт Петрович завернул в окраинную избушку: нет ли у хозяюшки чайку или кринки молока?
– Экий молосный! – усмехнулась ладная чалдонка, плеснув в лицо Мамонта Петровича карий свет своих любопытных глаз. – Из Красной Армии, поди?
– Из Красной Армии.
– На побывку, чать? При оружие-то.
– Насовсем. Оружие у меня именное – навечно останется со мной.
И словно тучка насунулась на лицо хозяюшки в бумазейной кофтенке, полногрудой, изождавшейся мужской ласки.
– А мой-то сгил до Красной Армии в партизанах – печально прошелестели вдовушкины слова. – Век горевать одной да ребятишек ростить. Трое сирот осталось.
– А где он был в партизанах, ваш муж?
– На восстанье сперва ушел, ишшо когда белые власть взяли, а как разбили восстанье – с отрядом Мамонта Головни скрылся в тайгу и там сгил.
– По фамилии как?
– Ржанов. Петр Евсеевич. Вот ездила осенью в коммуну возле Курагиной. Партизаны Головни сгорнизовали там коммуну в экономии Юскова. Крупчатный завод у них, коней и коров много. Встрела одного коммунарского, по фамилии Зырян. Мельницей управляет. Он тоже был у Головни в отряде. Сказывал, будто отряд ихний на прииски пришел, а управляющий прииска выдал их карателям. Сонных захватили на заиздке – семеро спаслось токо. А карателями командовал хорунжий Ложечников. Будь он проклят! Кабы я это знала, я б иво кипятком ошпарила, истинный бог!
– Как бы ты его могла ошпарить кипятком?
– Да у меня ведровый чугун кипятка стоял в ту ночь в печке!
– В какой печке? – Мамонт Петрович решительно ничего не понимал.
– Да я не все обсказала вам – спохватилась вдовушка. – До того как побывать мне в коммуне партизанской, за неделю так или чуть больше, заявились ко мне среди ночи четверо – двое мужчин и две женщины; изба-то у меня на самом краю деревни. Верхами приехали, и все при оружии – мужчины и женщины., Грязнющие, мокрые, не приведи господи. Дождина полоскал всю ночь ту. Печь заставили топить, барана жарить, а сами разболоклись и мокрое развесили сушить у печи. Ну, разговаривают промежду собой, а я все слышу – от кути далеко ли? Рядышком. Мужчины один другого называют по имени-отчеству.
– Так! Так! – насторожился Мамонт Петрович, забыв про чай и молоко.
– Один такой высокий, русый, поджарый – Гавриил Иннокентьевич.
– Ухоздвигов?!
– Он самый. Мне потом сказали. А другой – Анатолий Васильевич.
– Хорунжий Ложечников?!
– Кабы знатье!
– Ну и что они? О чем говорили?
– Банда у них была большая, сабель триста, из казаков вся. Пробивались через Саяны в Урянхай, да их перехватили за Григорьевкой, растрепали вчистую – спаслось мало, окаянных. Жарю им мясо, сволочам, а они цапаются друг с другом, кто из них больше виноват, что их так растрепали. Сытый этот, Анатолий Васильевич, попрекал Евдокию Юскову, полюбовницу Ухоздвигова…
– Што-о-о? – вытаращил глаза Мамонт Петрович – Евдокию Елизаровну?
– Али знаешь ее?
– Знал.
– Да вы откуда будете?
– Из тех же мест, кузнец.
– Кузнец? Ишь ты! А теперь, поди, командиром был в Красной Армии?
– Командиром. Говори дальше. За что попрекал Ложечников Евдокию Елизаровну?
– Дык за разгром банды. «Твоя, грит, сельсоветская потаскушка подвела всех нас под монастырь». Будто Гавриил Иннокентьевич посылал Евдокию Елизаровну в Ермаки и в Григорьевку, чтоб она все там разузнала про каких-то чонов.
– Части особого назначения?
– Вот-вот. Банды изничтожают.
– И что же она, не разузнала?
– По словам Ложечникова, выходило так, что она, Евдокия Елизаровна, будто снюхалась с теми чонами, и вся банда казаков угодила в западню за Григорьевкой. Пулеметами стребили. Ну, а сам Ухоздвигов защищал свою полюбовницу. Что она, дескать, знать ничего не знала про пулеметы чонов.
– Все может быть, и не знала – кивнул Мамонт Петрович. – Ну и чем кончилась ссора?
– Не приведи бог, как они сцепились. Ребятенок моих перепугали в горнице, и меня у печи так трясло, что я руки себе обожгла в беспамятстве. Схватилась голыми руками за сковороду с мясом. Ох, как они тузили друг друга и за револьверы хватались. И бабы промеж собой сцепились. Катерина какая-то, полюбовница Ложечникова, чуток не придушила Евдокию Елизаровну. Вот тут она ее в угол втиснула, и душит, душит за горло. Кричит ей: «Шлюха ты красная! Всех как есть перекрутила и запутала»! Какими только срамными словами она ее не обзывала – не слушать бы! А Ухоздвигов-то, хоть и поджарый, а верткий такой! Как поддаст, поддаст толстому Ложечникову, так тот в стену влипает. Стол опрокинули, посуду всю перемесили под ногами. Не знаю, чем бы кончилась ихная потасовка, кабы не забежал в избу ишшо один бандит. Орет им: «Чоновцы выступили из Каратуза!» Ну, эти враз прикончили драку. Мужчины вышли на улицу, а бабы сопли да слезы растирали у себя по щекам, космы приглаживали.