– Не узнаешь? «Капитан». Слышишь? «Капитан». Ну? Шевелись!
– Богородица пресвятая, что ты за человек, а? Ума не приложу.
Охотник оглянулся на шумящую тьму, полную дождя и, снова приложившись к замочной скважине, сердито зашипел:
– Да ты что, очумел? своего «капитана» не узнал. Или тебе память отшибло. Позови Дуню, живее!
– Господи помилуй! – бормотал перепуганный голос, удаляясь от двери.
VII
Из окна избы в ограду брызнул огонек. Вскоре заскрипела дверь. Кто-то, видно, вышел в сени, но так осторожно, что ничто не стукнуло, не брякнуло, не скрипнуло. Пришелец у двери под дождем спрятался за косяк, торопливо переложив из-за пазухи в карман дождевика зажатый в ладони пистолет. Ему не нравилась подозрительная медлительность Филимона Прокопьевича. Чем черт не шутит в ночную пору! Но вот из-за двери окликнул охотника низкий женский голос: ее голос, Дуни Юсковой, той самой Дуни! И ласковый, и нежный, и взволнованный.
– Это ты, «капитан»? – позвала она.
И у него даже сердце толкнулось сильнее. Сейчас он увидит ее. И что ж такого, что она стала женой Филимона? Просто – ее новая связь. Как и десятки прошлых, от лютой бабьей крови.
– Откуда ты, боже мой?! Я так ждала!.. – бормотала Авдотья Елизаровна, когда он вошел в сени и втащил за собою два тяжелых мешка, которые положил в угол, за сенную дверь. – Я же теперь замужем. Знаешь? А!.. Филимон-то не узнал тебя. Трясет меня: «Капитан», – говорит, – какой-то ломится». Меня так и подбросило на постели. Тут старуха у меня побывала. Говорит: нету «капитана». Есть слуга «Свидетелей Иеговы»…
– Тихо, Дуня!.. Тихо.
В сенях он сбросил дождевик, сунул пистолет в карман брюк, а тогда уже направился за Дуней в избу.
С темноты на свет – прищурил глаза, поздоровался с Филимоном Прокопьевичем. Тот стоял возле стола, едва успев надернуть на себя шаровары, босоногий, растерянный. Пальцы его копошились в бороде.
Вся передняя изба устлана самоткаными половиками, окна завешены тюлем и драпри, а с улицы закрыты ставнями. Филимон Прокопьевич и Авдотья Елизаровна живут за закрытыми ставнями. Мало ли кому вздумается заглянуть через окна в дом?
Гость сбросил с себя промокший солдатский бушлат, разделся. Под ним была затасканная гимнастерка с оборванными пуговицами, засаленные шаровары. Болотные сапоги он снял у порога и прошел в передний угол в шерстяных чулках. Любил тепло, и даже летом. Давал себя знать давнишний ревматизм.
Филимон Прокопьевич вынес из горницы стул с высокой спинкой: еще юсковское достояние.
– Присаживайтесь, Иннокентьевич, – промямлил Филимон Прокопьевич.
Гость криво усмехнулся.
– А ты, Севостьян, не узнал своих крестьян?
– Существительно.
– Так ты и родного сына не узнаешь.
Филимона Прокопьевича передернуло, будто он завязил ржавую иглу в пятку. Что верно, то верно: родного сына он не узнал однажды!
– Хе-хе-хе, всяко приключается, Иннокентьевич.
– Ты что-то путаешь, Прокопьевич. Какой Иннокентьевич. Я, например, не Иннокентьич, а Михайла Павлович Невзоров. Прибыл к вам для отлова живых зверей. И еще человек со мною. Ты с тем человеком, Филимон Прокопьевич, выедешь в тайгу, к себе на заимку. Там он тебе кое-что объяснит. А я передохну и найду к вам дорогу сам.
У Филимона Прокопьевича перехватило дух. Вот так гость с дальней дороги! Не мешкая, берет быка за рога, и – в оглобли. Тяни, Филя, таковский. А он здесь останется… с его законной женой
– Да мне вроде не к спеху на заимку.
Еще что-то хотел сказать Филимон Прокопьевич, но внезапно осекся, встретившись со звероватыми глазами нежданного гостя. Взгляд был не то чтобы суровый, страшный, скорее всего – урезонивающий, напоминающий.
– Послушай, Боровиков, ты в самом деле хромаешь на память! – начал Михаил Павлович, приблизившись к хозяину дома настолько, что тот почувствовал на своем лице его дыхание. – Забыл, как мы ждали с тобой перемен совсем недавно и ты помогал мне хлебом и солью? Помнишь? А сейчас не сможешь? Тогда говори сразу: примем меры. Обязаны будем принять. Других поворотов в жизни нет.
У Филимона Прокопьевича зарябило в глазах. Лампа отчего-то потускнела, огонек в пузыре стекла осел, замигал, окно расплылось во всю стену. Не ждал, не ведал, и нагрянула нечистая сила, приперла к стене – ни дохнуть, ни моргнуть глазом. Куда ни кинь – везде клин. И так плохо, и так нехорошо.
Дуня тем временем возилась в горнице, нарочно задержавшись там.
– Ну, что скажешь, Прокопьевич? Давай, брат, договоримся на берегу, прежде чем плыть за реку. Прямо скажу: мне твой дух не нравится.
Филимон Прокопьевич развел руками:
– Я к тому, значит, э… Михайла Павлович. Как вы проживали у нас во время войны, то, се, и я, стал быть, как по воссочувствию… А тут вот опосля войны такая оказия произошла. Помните пчеловода Андрея Северьяныча?.. Андрей Северьяныч самолично сделал заявление геологам про месторождение той жилы, на которой вы тогда работали. Я к тому, значит, чтоб поостереглись.
Михаил Павлович онемело уставился в пол. Филимон Прокопьевич нетерпеливо переступал с ноги на ногу.
– И я таперича вроде как в подозренье нахожусь, – мямлил Филя. – Сын у меня возвернулся из плена. Старуху в гроб загнал, варнак. Сундуки растряс, разбойник. Наизнанку вывернул… И меня, стал быть, подозревает.
Михаил Павлович сверкнул огненным взглядом:
– В чем подозревает?
– Принюхивается, варнак.
– И, подумать только, а! – раздался голос Дуни. – Перед кем крылья распустил. Тоже мне мужик.
Головешиха прошлась по избе. Насмешливая, нарядная, язвительная, пахнущая «упокойными духами «шипр», как их определил Филя, не терпевший кладбищенского духа.
– С кем не совладал! С Демидом! – И, обращаясь к гостю, пояснила: – Сынок у него в леспромхозе работал до войны. Ты его помнишь, наверное. В тридцать седьмом году сбежал от ареста. Бравый парень был. Да ты, Миша, сам займись им. Свернуть бы ему голову, проходимцу.
У Филимона захолонуло сердце. «Как у ней ловко вывернулось – «Миша»! Ну и ну, И ласковость в голосе, и вся в полной готовности».
– Ты, Дуня, поимей в виду: окромя Демида, есть еще Андрей Северьяныч.
– Тэк-с! Значит, говоришь, продал Иуда!
У Филимона опять начала троиться лампа. Кого-кого, а «Михайлу Павловича» он достаточно хорошо знает. Если он займется Демидом или Андреем Северьянычем – обоим несдобровать. Каюк тогда! Мертвая хватка у старого волка.
Жалко Демида. Что ни говори, а боровиковский корень!
Но Михаил Павлович жестоко приказал:
– Пора, Филимон Прокопьевич, собирайся!
Филимон перекрестился во всю свою богатырскую грудь на тусклый лик богородицы с младенцем и стал собираться в дорогу, покряхтывая и вздыхая, будто ему предстояла дорога не в тайгу, а на кладбище.
VIII
Никогда еще Филимон Прокопьевич не проклинал так свою жизнь, как в эту постылую, ненастную июньскую ночь, кутающую туманами таежную синь.
«Ноне, видно, собирается подпустить красного петуха на всю тайгу, – соображал дорогою Филимон Прокопьевич, – и та, стерва, с готовностью приняла подлюгу! За што же ты меня караешь, господи!»
– Когда приедем на заимку? – поинтересовался Птаха.
– Как поедем… Погода-то, вишь, какая!.. – пробасил Филимон Прокопьевич.
– Ну, ты не очень-то спешишь. Дряхлость одолевает? А говорят, недавно женился, да еще хорошую бабу взял?
– Чтоб ей околеть! Была баба, да съела кошка ряба, один хвост остался. Все они потаскухи!
Иван Птаха оглушительно захохотал, покачиваясь в седле.
– Что, обкрутила тебя, а сама бегает к молодцам? Бывает. Я вот тоже засмотрелся в Кливленде на одну американку, жениться хотел, а потом, гляжу, она такие номера выкидывает, что не дай бог.
Филимон Прокопьевич пожевал губами, некоторое время что-то соображая.
– Как это понимать – Кливленд? Что такое? – настороженно спросил он.