глянцевом журнале: горнолыжники. Среди них Генка с подругой, с этой самой: Диной? Зиной? Написано было: с подругой. Успел уже свозить ее в Австрийские Альпы. Горы, солнце, небо, снег слепящий. Яркие на снегу костюмы, очки в пол-лица. Он было хотел купить этот журнал, и продавец заметил: 'Самый свежий номер. Только что получили'. Но сопоставил, посмотрел, когда подписан в печать. Примерно в это время наши десантники попали в засаду в горах: туман был сильный. Они лежали мертвые на снегу, а единственный уцелевший, раненый, взятый в плен, ковылял среди трупов и что-то говорил. С чеченцами был французский оператор, он подробно снял все.
– Ну, понеслись! – Олег подхватил его сумку.
В дверях, обернувшись, видел Димкин взгляд. Димка что-то ворчал. Он ворчал: 'Какие крутые! Три минуты варились, уже – крутые!..'. Но Паша этого не слышал.
По шоссе мчались двумя машинами: впереди – Генка на новой 'volvo', цвет металлик, следом – они четверо: Олег с Галкой, а на заднем сидении Мила и он. Мила курила, пепел сигареты стряхивала в коробочку, свернутую из бумаги.
– О тебе легенды ходят, – Галка обернулась к ним меж двух кресел, лицо загорелое зимой. Вот правда: не родись красивой, а родись счастливой. Олега вся страна знает, рейтинг у его музыкальной программы стабильно высокий, и сам парень видный, морда симпатичная, девки по нему сохнут от Москвы до самых до окраин.
Вот, думают, у кого жена красавица. А Галка… Нет, когда привыкнешь к ней – вполне ничего, глаза, например. А уж умна, как бес, держит его в горсти: 'Галочка, Галочка…'. А у Галочки нос смотрит в рот. Это в Болгарии, на Золотых песках, был он там однажды, все поражался: мужчины – красавцы, женщины – глядеть не на что. Откуда тогда такие красавцы берутся?
– Рассказывают, ты там в атаку всех повел за собой.
– С чем бы это интересно, Галочка, я бы в атаку ходил, например? Журналистам вообще оружие не полагается.
– Скромничает, скромничает, – бормотнул Олег, одновременно резко сигналя, не давая черной 'волге' вклиниться между ними и Генкой, – скромность, Паша, самый первый шаг в безвестность. Сам себя не похвалишь, как оплеванный сидишь.
Это поучение Паша слышал от него не раз.
– Мы, Галочка, при начальстве состоим. Начальство врет, и мы вам врем. Это две разные войны: для солдат и для тех, кто про войну рассказывает.
– Не прибедняйся. Мы еще устроим вечер воспоминаний, напряжем его. Правда, Мила, напряжем? – Олег в зеркало заднего вида подмигнул.
– Элементарно, – приопустив стекло, Мила выбросила окурок сигареты, ветром смахнуло его.
На виражах валило их друг к другу, он чувствовал ее бедро, сильную ее ногу. И взгляд Галкин недоуменный, поощряющий ловил. Что-то надо было хотя бы сказать, но ему как наступили на язык. Она сама взяла вожжи в руки:
– Представляю, какой вы там испытали неуют.
Голос из души в душу. Дура ты, прости господи: неуют. Казалось, он уже весь пропах ее духами.
– Да нет, ничего. Вши только одолели.
Она сделала испуганные глаза. Но тут же и расхохоталась веселой шутке. Он не на нее, он на себя злился. А чего ехал? Он знал, чего и почему. Они все – на ты, все вроде бы – одна компашка. Но это – внешне, каждый знает свое место. Олег – один из… А таких, как он, набрать можно, свистни только. Но позвали как равного. Нечто загородное, пятизвездочное, туда раньше одних иностранцев возили.
Польстило, себе-то уж врать не будет.
Мелькали, мелькали по сторонам шоссе избы старые, и сто, и двести лет назад стояли такие же. Только те были под соломой, эти – под шифером. А среди них и в глубине – дворцы новые, краснокирпичные. Башенки. Медные крыши… Вдруг бор сосновый распахнулся. Сосны вперемежку с елями, снег нетронутый, ни птичьего, ни заячьего следа, шоссе летело навстречу, как стрела, над ним и неба не видно, сомкнулись вершины. Представить себе не мог, что есть, уцелели такие леса заповедные под Москвой.
Через два шлагбаума – Олег опускал стекло, называл свою фамилию, охранник шел в стеклянную будку сверяться, и шлагбаум подымался – въехали в мир иной. Домики бревенчатые, как игрушечные, все новенькие, дочиста разметенные дорожки, и еще ездит на ярких автокарах обслуга с лопатами, с метлами. Мужчины борцовского вида в штатском прогуливаются с рациями под незажженными фонарями.
Они оставили машины на площадке у главного входа среди им подобных иномарок, с сумками в руках, с чемоданами на колесиках шли по выброшенному со ступенек на снег зеленому, как трава весенняя, синтетическому ковру, стеклянные двери сами разъехались перед ними. Входили, утомленные славой, а от столиков бара, от стойки администратора как ветром поворачивало головы. И всего-то вошли, а на лицах людей – праздник. И рассказывать будут: видел, как вас…
В просторном холле – мрамор, дикий камень, темное дерево – играл квартет: три скрипки и виолончель. Спинами к незажженному камину пожилые музыканты в черном беззвучно водили смычками по струнам, взрывы хохота в баре заглушали тонкие голоса скрипок.
Перед лифтом Олег взглянул на часы:
– Так… До обеда – полчаса. Как раз дамы пописают…
– Олег!
– Галочка, это не я, это все Генка. Дамы, говорю, приведут себя в порядок, за тобой, Пал Палыч, зайдем.
Паша шел по ковровой дорожке среди деревянных панелей, вертел в руке пластиковый магнитный ключ от двери: черт его знает каким концом всовывать в замок. Но у его номера стояла каталка с горами белья, дверь открыта. Горничная вытирала пыль, сразу начала извиняться:
– Не успела прибраться. Отсюда только что выехали. Вы располагайтесь, я только постель перестелю.
Паша поставил сумку, повесил куртку:
– Я скоро уйду.
Дверь в ванную, в белое сияние, была распахнута. Сиял кафель, никель, мраморный стол с углубленным в нем умывальником и множеством расставленных флакончиков.
Ждали белые халаты в целлофановых чехлах на стене, белые тапочки под ними. И все это повторялось в огромном зеркале. А сама ванна, как чаша фарфоровой белизны.
Только на дне шершавые полосы, наверное, чтоб не поскользнуться спьяну. Он вымыл руки, полотенца такой белизны, что страшно прикасаться. Глянул на себя в круглое увеличивающее зеркало для бритья. Ну – рожа! Скулы обтянуло, шершавые какие-то стали.
Он закурил, прошел в номер, сел на диван к маленькому столику. Сбросив на пол простыни, горничная стелила свежее тончайшее белье на две широченные кровати, натягивала без складочек, нагибалась, чтоб подоткнуть, а он смотрел на нее. Она чувствовала это.
– Вчера здесь банк справлял годовщину, – засмеялась. – Гуляли всю ночь. Вот так махнут рукавом, фужеры – на пол. Утром подхватились, а этого забыли разбудить.
Матрасы у нас хорошие, спится.
И рукой чуть придавила матрас, руку подкинуло. В ситцевом платье-халатике голубыми и белыми полосами, вся отглаженная, у шеи белый воротничок. В голых по локоть полных ее руках подушки летали, как живые, она вдевала их в наволочки. И опять дотягивалась, нагибалась, застилая кровати атласным одеялом. И – мысль шальная сквозь дым сигареты: интересно, сколько они здесь берут? Сто, полтораста долларов?
– А я вас видела, – сказала она, – по телевизору.
– Это – не меня. Меня всегда с кем-то путают. Похож. У каждого человека есть двойник. Вот и у меня вроде того.
Она заметила, что ему некуда стряхнуть пепел, принесла керамическую пепельницу:
– Вот пепельницы обязательно прихватывают с собой. На память. И ручки шариковые.
Она была не так молода, как показалось издали: лет под тридцать, а может – все тридцать пять.
– Да уж нет, не спутала, я вас сколько раз видела. Говорите в микрофон, а там, позади, страсть какая…