Банника приструню.
С кудельником договориться сумею, хмарь да хворобу из тела выгоню. Со скотом управлюся, с амбарами… бабка, небось, так учила, что куда там царевым Акадэмиям.
Она же, почуяв во мне слабину, заговорила сладеньким голосочком, аккурат таким, каким с мельничихой беседу вела, которая про меня трепалась, что будто бы я ея сыночка ненаглядного на сеновале за какой-то надобностью сманила и что вернулся он с того сеновалу мятый-премятый и уставший. Оно-то правда, утомился он быстро, хоть и здоровьем его Божиня не обделила. Только куда человеку супроть одержимца? Я ж мельничихе про то говорила… и сынок ейный хороший парень, жаль, что в позатом годе оженился… а мальничиха про женку будто и позабыла, знай языком себе мелет-мелет…
Интерес у нее.
С того интересу да со сладкой бабкиной беседы и выскочил на языке чирь чирьем. Мельничиха потом неделю не то что говорить — есть не могла. Схудала, сошла с тела да повинилась: не меня она оговаривала, невестку воспитывала, которая сыночком ее дорогим помыкает больно, хотела дурной девке показать, что жена — не стена, ее и подвинуть можно.
Но та история — давняя…
— И женихи тамошние — не чета нашим… там и купцы тебе, солидные люди… и служивые, ежель более по нраву. И мастера всякие. А то и боярина какого прихватишь…
Я мотнула головой: это бабка уже лишку хватила.
— А что? — Серые глаза ее блестели молодо, ярко. — Ты ж у нас и сама не из простых… да при даре… да при грамотке царевой… такой жене кажный рад будет!
В общем, уговорила она меня.
Нет, я по-прежнему полагала, что пользы от этой самой Акадэмии мне не будет, но и вреда, авось, не приключится. А там, буде Божиня ласкова, я и вправду счастье свое справлю.
На том и порешили.
Отъезжала я на десятый день, с обозом. И купец Панкрат, мужчина видный, в теле и с животом, каковой есть вящее свидетельство жениной об муже заботы, весьма тому порадовался.
Он мне и местечко на своей телеге обустроил. Соломки свежей положил, дерюжкою накрыл, бабка пыталась сунуть подушки, да только я отказалася: куда мне в столицы да с подушками?
— Хорошие! — Бабка оскорбленно поджала губы. — Гусиным пухом набитые!
А то я не знаю! Сама тех гусей щипала, сама и сыпки шила, и с пухом мешала сон-траву, истертую в порошок, чтоб на подушках этих спалось легче.
Только вот огромные оне.
— А на кого ж ты меня покидаешь… — Бабка вспомнила, что на нее люди смотрят — провожать меня вышли всем селом, старуха Микитишна, месяц лежмя лежавшая, и та поднялася — подушки сунула старосте, который принял их с поклоном да сестрице передал.
— И чего ей неймется? — Та скривилась. — Попортят девку. В столице той одни охальники…
— Такую попорти… — буркнул Михей, который в прошлым годе, захмелевши крепко на Весенний день, с поцелуями ко мне полез.
А я что?
Рука у меня крепкая, дедова…
— Ай деточка… ай кровиночка… — Бабка раскачивалась, при том успевая перебрать в который раз нехитрые мои пожитки. — Кошелек при себе держи, подвяжи к ноге тесемочкой.
— Уже подвязала.
— А грошиков отсыпь в зарукавники… уезжаешь в край далекий… — выла она знатно, протяжно, даром мою бабку на все похороны зовут. Она одним голосом любого разжалобит. И староста шмыгнул длинным красным носом. — Кто ж за мною-то, старою, глядеть будет…
Заблестели глаза и у старостихи, она мяла расшитый фартук да покачивалась, готовая по старой привычке подхватить жалобную песню. Поникли мои подруженьки, которые за-ради этакого поводу принарядились, Маришка и та в косы новую ленту вплела. Небось, Ивашкин подарок.
— Ой, ноженьки мои не ходю-ю-т, — продолжала голосить бабуля. — Кошель с документами на шею повесь…