— А на деле?
— А на деле… не желает царица с нами родства. Потому, ежели вдруг случится мне за царевича выйти, то, чую, и у меня со здоровьем беда приключится.
— Тогда чего ж ты, боярыня, от меня желаешь?
Ах, до чего не по нраву был мне нынешний разговор, виделась в нем слабость боярыни, каковой мне случилось свидетельницею стать. Слабость пройдет, да только слово-то — не воробей, вылетит — не споймаешь, не возвернешь назад.
И как скоро пожалеет она о собственной откровенности?
— Помощи твоей желаю. — Бледная ручка Велимиры, тоненькая, легонькая, никогда-то тяжкой работы не знавшая, коснулась виска. — Потому и говорю все, как есть.
— А не боишься?
— Чего?
И сама себе ответила:
— Мой дед, когда жив был, многое мне сказывал… и про берендеев тоже… был у него дружок давний вашего роду. И говорил дед, что надежней того дружка никогда и никого не было, что верил он ему, как самому себе, а то и больше, потому как себе дед верил с оглядкою.
Все одно не понимала я. Берендеи, небось, как и люди, разные бывают. Но боярыне в прихотях ее видней.
— Да и сама я вижу… дар мой, хоть и слабый, а все одно полезный. Не станешь ты языком молоть, Зослава, попусту. Не в твоей это натуре. И не в вашей. Это первое. А второе… — она лукаво улыбнулась, растеряв на миг боярское свое величие, — ничего-то важного я тебе не сказала…
Эк у нее хитро получается, говорила, говорила, а теперь, мол, ничего важного… и как это понимать-то? Голова-то у меня, небось, не боярская, к этаким хитромудростям негодная, она и с наукою-то едва-едва управляется.
— А что до вопроса твоего, Зослава, то нужно мне знать, кто из них точно не царевич…
Сказала и замолчала.
Долго молчала, раздумывая, верно, не доволи ли с меня боярское ласки да бесед задушевных. Я же думала о своем.
Не желает боярыня за царевича идти?
Батюшка неволит?
А ей страшно… страх я чуяла, и еще отчаяние, темное, сокрытое на самом дне зеленых, стеклянных будто, глаз Велимиры. С такими глазами топиться идут. Или душу выносят на перекрестье дорог, отдавая в руки того, о ком и подумать-то страшно. С такими глазами творят вещи жуткие, о которых обыкновенный человек и помыслить не смеет…
— Не бойся, Зослава. — Боярыня отвела взгляд, и меня отпустило.
Эк оно… ежели и далее так пойдет, то вскорости буду людей чураться.
— Кто не царевич, я тебе сразу сказать могу. — Хоть и нету во мне хитрости, вот ни на грошик медный, но поняла, что не след об увиденном упоминать даже. Оно и верно бабка моя сказывала: молчи, Зося, глядишь, и за умную примут. — Илья Мирославович… а еще Лойко Жучень…
Чем не женихи для гордой боярыни? Небось, мне-то они не по чину, а ей — самое оно. Велимира лишь головой покачала.
— Думала я о том, да не согласится на этакую замену батюшка… и Кирея мне не сватай тоже.
— Нехорош азарин?
— Хорош. — Щеки Велимирины вдруг полыхнули маками, да только и схлынула краска эта, вновь сделалось лицо бледно, что сметаною намазано. И добавила Велимира много тише: — Куда как хорош, да… сама разумеешь, не могу я за азарина идти. Батюшка тогда не просто осерчает, от имени откажет своего, а то и вовсе проклянет.
Слыхала я про такое, да все диву давалась, как же так можно, чтобы родители да родную кровь проклинали-то? Небось, в Барсуках кажная мамка над дитятком своим трясется, и не важно, пять годочков дитю аль все полста… вон, Марушка Ляхова старшенькую свою, которая с боярским служкою любовь закрутила, а после осталася одна брюхатая, самолично за косы таскала. И била так, что ухват пополам переломился. После ж отошла, оттаяла, вдвоем сидели на лавке да выли над тяжкою бабьей долей.
И ничего, народилося дитятко.
Ростят.
Не знаю я, чего такого сотворить должно, чтобы родители прокляли. Разве что уродится человек душегубом, вывертнем с мертвою душой, да с таких проклены — вода с гуся.
…а ведь славная вышла бы пара.