истомленной, меняется, блекнет. Сквозь него сочится иной, не запах — смрад.
Гнилья.
И смерти, той, позорной, которая для татей ночных положена. Но я не тать… и Арей… и страсть до чего помирать неохота… впору Божине молиться, о чуде просить.
Бледнеет пламя.
Уже становится коридорчик. А лестница вьется и вьется, ни конца ей, ни края не видать, только серость сплошная, темень непроглядная, с которой Арееву пламени не управиться.
Когда б один был, а то ведь трое…
— Погоди. — Он остановился.
Бледный весь, не белый — серый, что стены пыльно-каменные, которые уже не рухнуть грозились, но сомкнуться, стирая нас, будто мошкару какую.
— Вы… пойдете, и быстро. До выхода недалеко, а там… кто-нибудь из магистров… — каждое слово он из себя вымучивал. А я… я поняла, что не пойду.
Не брошу.
Не по-людски это… хотя, конечно, и глупство неимоверное. Да только я девка, мне глупою отродясь быть покладено, ежели иным людям верить.
— Зослава! — Ни словечка не сказала, но поди ж ты, понял все верно.
— Погодь. — Я взяла его за руку. — А ежели ты моей силы возьмешь…
Я о таком только слыхивала, да и то в сказках.
— Могу. — Он облизал истрескавшиеся губы. — Только… будет больно.
И не обманул, подлюка этакий… больно было. В сказках-то о боли ни словечка, там-то все просто… поделились друзи силою, и одолел холопий сын Змея-Людожора… и волю добыл, и цареву дочку… дочка-то царева мне без надобности, Арею, коль мыслю, тоже…
Силу тянет.
И с нею само мое нутро выворачивает… и холодно становится, будто бы не рокочет по сторонам грозное пламя, но ветра дуют северные, лютые.
Слышу я голоса их волчьи.
Иду.
Уже и не вижу, куда ступаю… ослепла, оглохла почти. Только и осталось от мира всего, что Ареева рука раскаленная… и голос его:
— Уже недолго осталось… давай, Зослава… ты сумеешь.
Сумею, конечно… как иначе-то? Выживу. Мне помирать никак неможно. Бабку на кого оставить? И корову… корова-то у нас знатная… со ступенечки на ступенечку.
И быстрей бы надобно, да не получается.
Я стараюсь. Честно стараюсь. За-ради бабки, за-ради матушки своей, которая слегла где-то там, а где, и не ведомо… и отец с нею… и дед… домой только и прислали, что весточку, мол, пали смертию героическою за Росское царство. Грамотка царская, на хорошей бумаге да зачарованная, сто лет не поблекнет, в огне не сгорит, в воде не потонет… во многих хатах такие стоят, в красном углу, рядом с ликом Божининым, с деревянными личинами предков.
И свечи перед грамотками теми ставят поминальные.
И хлеба им первый ломоть кладут.
И детям сказывают… про смерть героическую… а я вот… от туману… на лестнице, в общежитии слягу… и никакого в том героизма нету.
Все закончилось сразу.
Вдруг пахнуло в лицо холодом, да еще и ветром, который вымел, вытер шершавою ледяной лапой морок колдовской. Вновь задышала.
Дымом.
И терпким запахом сосновое смолы.
И еще хлебным, ласковым…
— Держись. — Арей подставил плечо, а иначе упала бы, прям где стояла, посеред черной грязной лужи. От была бы всем