сестра родная. Та же кругленькая, сладенькая с виду, да только с глазом таким, что барсуковские девки на очи ей стараются не попадаться.
Старушка руки вымыла.
Полотенчиком белым вытерла.
Подошла ко мне, положила на лоб.
— Тяжко тебе? А что ты думала, Зославушка… небось, с волками-то жить… чтоб в игры боярские играть, боярином уродиться надобно, а иных — зашибут и не вспомнют.
А руки у нее славные.
Теплые.
И тепло это будто бы сквозь кожу сочится до самого моего нутра. И нутро отзывается, пьет его.
— А ты тем паче девка… в мои-то годы и помыслить о таком неможно было, чтобы девка да серед парней училася… чтобы вовсе девка училася…
Наклонилась она ниже.
А я вдруг заглянула в бесцветные ее очи.
Прозрачные.
Небо таким прозрачным на излете осени бывает, когда близки уже мороза первые, когда вот-вот грянет гроза сухая. И поплывут тогда по вышине этакой косматые тучи, снегом до краев набитые. Холодно станет. Сумрачно.
Но пока — гориг-догорает осеннее солнце, последним делится с озябшею землей. И ныне я была тою землей, а еще — холопкою малолетней, которая боярскому сыну приглянулась дюже. Хороша была на свою беду, до того хороша, что и невестиных лет ждать не стал, велел в дом вести.
Постелю стлать поставил.
Не был он злым, как пугали. Не пил, как тятька, не грозился ремнем, да еще и подарки дарил. Когда сластей кулек или колечко какое, с камушком, или ткани отрез… и за первую ночь, стыдную, страшную, о которой и помнить не хотелось, рублей отсыпал золотом.
А после еще давал.
Рубли я прятала. И пряталась, знала, что завидуют, что многим девкам боярин по нраву, что любая побежит, ежель только глянет в сторону ее ласково. И глядел, и бегали, да только после все одно меня постелю стлать звал.
…женился вот на излете лета. На молодой да круглолицей, роду не самого худого. Два села в приданое дали, а еще рабов с полсотни, иных — редкого умения. Боярыня была тиха да незлоблива, и пусть шептались, что изведет меня со свету, а она жалела.
Читать учила.
Писать.
И дар свой пользовать. Она ж и уговорила на учебу отправить, мол, будет при доме своя целительница. Чем плохо?
Многое видала… и года летели, что страницы книги, которую передо мной кто-то да листал, и не было гиштории интересней.
Ушел боярин.
И боярыня преставилась, и дочка их единственная, любая, уже на погосте давно… а моя жизнь иною сделалась, уже, небось, никто и не помнит, что была Маришка холопкой вольноотпущенною.
Боятся.
И не зря боятся…
Закрыла я глаза, а как открыла…
— Вот ты какова, внучка берендеева, — Маришка, точней, Марьяна Ивановна, присела на краешек моей постели, ручки сухонькие сцепила, глядела… с интересом глядела. — И многое видала?
Соврать бы, что ничего не видала, да только язык на вранье не повернется.
— Все почти.
— Все — это вряд ли, всего, сколько ни гляди, а не увидишь. Что ж, уповаю лишь, что хватит у тебя благоразумия помалкивать…
Она провела пальчиком по щеке, и не тепло ныне исходило от него, но холод лютый. Подумалось вдруг, что целители не только исцелять гораздые.