– Так чего же ты хочешь?
– Воевать.
– Выходит, я не воюю?
Я хотел ему сказать, что за все время до моего ранения не встретил ни одного майора в десятках траншей, которые мой взвод не собирался отдавать немцам. Но промолчал.
– Ладно, пойдешь в разведку. Там замечательные ребята. Жаль только, грамоты им порой не достает. Вот ты их и пополнишь. Так я попал в разведку отдельного дивизиона бронепоездов. Майор был прав. Ребята действительно оказались замечательными. И не только в разведке. В дивизионе было два бронепоезда – «Сибиряк» и «Железнодорожник Кузбасса». Экипажи состояли из сибиряков, в основном – добровольцев-железнодорожников, которые в мирное время служили в танковых войсках. Многие из них воевали на Хасане и в Халхин-Голе.
В июле дивизион вступил в бой под Армавиром. Никогда еще я не видел такого количества немецких танков. Бои были, пожалуй, самыми тяжелыми из всех, в каких мне пришлось участвовать. Я смотрел на товарищей по разведке с восторгом и удивлением.
Они умели все. Взобраться на телеграфный столб и подключить связь, заранее договорившись с дивизионом, какие провода будут задействованы; выполнить любую работу железнодорожника – от стрелочника и сцепщика до дежурного по станции и машиниста паровоза; заменить колеса бронеавтомобиля на железнодорожные и воевать на бронедрезине; разминировать и устанавливать мины. У всех у нас были немецкие автоматы. А однажды несколько часов мы удерживали оборону в захваченном у немцев танке. Все умели ребята.
В течение нескольких недель мне пришлось освоить их профессии. Но вот чему я никогда не научился у своих друзей – навыку потомственных сибирских охотников. Даже корректировать огонь орудий бронепоезда они умудрялись инстинктивно, и моя грамотность, – так мне казалось, – была им вовсе не нужна. Быть достойным сверстников, с которыми мы начинали войну, дело само собой разумеющееся. Но заслужить любовь разведчиков-сибиряков и стать их командиром куда почетнее, чем получить все награды, которые я получил. И с такими людьми мы отступали.
Сейчас это уже не удивляет меня. Чему тут удивляться, если подлая немецкая «рама» с утра до ночи беспрерывно висела над головой, и сотни танков перли на бронепоезд, у которого только четыре семидесяти шестимиллиметровых орудия, и «юнкерсы» беспрепятственно пикировали на бронеплощадки, превращая их в груду искореженного металла, и пехоты нет, и авиации нет. Одним только лозунгом «ни шагу назад» попробуй остановить немецкую лавину.
Так мы доотступались до станции Докшукино, то ли еще на юго-востоке Кабардино-Балкарии, то ли уже на северо-западе Северной Осетии.
На рассвете этого сентябрьского дня на станции Докшукино, кроме горстки моих ребят, не осталось ни одного бойца и вообще ни одного человека. Справа и слева в отдалении трещали короткие пулеметные очереди. А здесь была тишина. Абсолютная. Страшная. Тишина перед скорой немецкой атакой, которую не сдержать. Нам предстояло откорректировать огонь орудий бронепоезда и отойти.
Пробегая по перрону, я увидел маленькую щуплую женщину. Она сидела у стены вокзала, съежившись от еще ночного холода. Она олицетворяла все несчастья нашего мира. Даже в танкошлеме, кожаной куртке и кожаных брюках мне не было жарко. А на ней только ночная сорочка. Когда я приблизился, она посмотрела на меня и вдруг назвала так, как называли меня в школе и на улице. Она произнесла уменьшительную форму моего имени, которую я не слышал уже более года, которую я стал забывать. Это имя было таким же неправдоподобным, как спокойная безопасная жизнь, как школьные учебники, как детские игры и просто возможность выспаться.
Произнесенное имя остановило меня так внезапно, словно я наткнулся на невидимую стену.
– Ты не узнаешь меня?
Неуверенно я сделал несколько отрицательных движений головой.
– Я мама Семы Мандельбаума. С Семой я был хорошо знаком, хотя мы учились в разных школах. И Семину маму знал. Но Семина мама совсем не была похожа на эту несчастную съежившуюся от холода женщину в ночной сорочке, прижавшуюся к кирпичной стене вокзала.
– Как вы сюда попали?
– Я удрала ночью из Нальчика. Меня подвезли сюда на дрезине и сказали подождать. Дрезина поехала в обратном направлении и не вернулась.
Я видел эту дрезину. В километре от северного семафора она валялась, искореженная немецким снарядом.
– Чего вы здесь сидите?
– Я жду поезд.
– Какой поезд? Немецкий? Немцы будут здесь через несколько минут.
– Боже мой! Что же мне делать? !
– Есть у вас какие-нибудь вещи? – Более глупый вопрос трудно было даже придумать. Но я нуждался во времени, чтобы сообразить что-либо.
– Нет, в таком виде, голая и босая, я удрала из Нальчика.
Надо было действовать. Я подошел к открытому окну комнаты дежурного по станции, в которой Егор безнадежно пытался связаться по селектору с какой-нибудь живой душой. Лучшего человека, чем сибирский охотник Егор, нельзя было найти для осуществления моего замысла. Я познакомил его с мамой Семы Мандельбаума, сказал, что это моя родственница, что ее следует одеть и на мотоцикле отвезти на станцию Муртазово.
Егор с сожалением посмотрел на меня, на недотепу, и резонно заметил, что из Муртазово поездов нет, что, по-видимому, завтра там будет такая же обстановка, как сейчас в Докшукино, что отвезти ее надо в Беслан, что, поскольку времени в обрез, он требует, чтобы ему не мешали выполнить приказ, и тут же исчез.
Вернулся он минут через двадцать, когда у северного светофора ребята взорвали появившуюся там немецкую дрезину. Он приволок два огромных узла и переброшенное через плечо котиковое манто такой красоты, что на мгновение я перестал слышать треск пулеметов. Не успел я открыть рот, как Егор угрюмо произнес:
– Слушай, командир, если ты начнешь сейчас проводить политбеседу о моральном облике бойца Красной армии, то знай, что ни у кабардинцев, ни у балкарцев, ни у осетин, ни у терских казаков сроду не могло быть такой штуки, – он вручил манто ошеломленной женщине, – если бы они, бляди, не выдурили или просто стибрили у эвакуированных, у таких вот, убегающих голыми.
Я не стал проводить политбеседу, а только спросил, не убил ли он кого-нибудь, выполняя приказ.
– Я не беру греха на душу.
И то, слава Богу. Он усадил в коляску мотоцикла М-72, стоявшего здесь же на перроне, уже одетую женщину, в которой я сейчас узнал маму Семы Мандельбаума.
– Гоша, организуй, пожалуйста, что-нибудь, чтобы у нее было хоть немного денег.
Егор безнадежно помотал головой и сказал: Гляжу я на тебя, командир, и диву даюсь. В бою ты вроде вполне разумный человек. А так – дитя дитем неразумное. Ну, зачем ей деньги? Что ты на них купишь?
Он не продолжил мысли. Вдоль путей, рядом с перроном просвистела автоматная очередь. Егор быстро завел мотоцикл и укатил. Пригнувшись, я побежал к сторожке, где мои ребята уже вступили в бой. Под вечер Егор приехал на станцию Плановская. Оставшиеся в живых разведчики ужинали в спокойной обстановке. Оборону заняла подошедшая пехота. Медленно пережевывая баранину, Егор сказал, что в Беслане он усадил Семину маму в товарный вагон эшелона, который завтра будет в Баку. Он посоветовал ей на всякий случай перебраться на восточный берег Каспийского моря. Оно, вроде, не похоже, что немцев впустят в Закавказье, но все-таки лучше подальше от лешего. Вот и все. Кажется, уже на следующий день у меня не было ни времени, ни возможности вспомнить о Семиной маме. Бои шли такие, что можно было забыть даже собственное имя. Вскоре я был ранен. После госпиталя, уже в танковом училище в Средней Азии я предпринял еще одну попытку узнать что-нибудь о моей маме. Снова написал в Бугуруслан и снова получил ответ, что у них нет никаких сведений.
Все было ясно. Я был один, как перст. У меня не было никаких обязательств ни перед кем, кроме Родины и моей совести. Потом снова ранение, на сей раз очень тяжелое. Война подходила к концу. Я лежал в