Счастливо опустошаясь, мы вливаем в женщину крайний глоток любви; она же, оплодотворяя, одухотворяя и в чем-то преображая его, потом равномерно выдыхает, нежно пеленает им, как благодатным первоцветом, на протяжении всего судьбой отмеренного ей срока сопредельного проживания на белом свете эту совместно воспроизведенную жизнь.
А тут — живительное дыхание пресеклось едва ли не на первом вздохе…
Нет, пожалуй, в России второго такого поэта, кроме Лермонтова, так часто заглядывавшегося на небо — еще и потому, наверное, что под ногами у него всегда было твердо и сухо. Первым лучшим романом на русском языке назвал «Героя нашего времени» Фаддей Булгарин. Том этот «для рецензирования» послала ему Елизавета Алексеевна, сопроводя посылочку… пятистами рублями ассигнациями.
Если правда, что выстрел грянул одновременно с грозой, то убил его не Мартынов: просто небо взяло свое…
Муса импонирует Сергею, который убежден: с этим народом надо мириться, искать то, что их соединяет, а не отталкивает, не накапливать ненависть, которой и так сейчас — и помимо чеченцев — предостаточно: не страна, а пороховой погреб и едва ли не каждый ее обитатель — ходячий тлеющий фитиль. Однажды по телевидению Сергей увидел, как по жестокой грязи, подцепив тросами к танку, волокут тела убитых чеченцев, «боевиков». И внутренне ахнул: такое не простится никогда! — он знает этих людей, этот народ, жил с ними бок о бок и в Ногайской степи, и в интернате, где их особенно много появилось после Дагестанского землетрясения 1962 года (все войны и землетрясения начинаются грозным ревом, подземным грохотом, а завершаются детским, сиротским плачем), и в армии. Не простят! Может быть, действительно нельзя было извлечь из траншей и расселин трупы иначе, «вручную» и доставить их к месту захоронения. Вполне вероятно, что и зла, русской крови на этой банде немерено, что допекла она, достала, что делалось это не для камеры, а в горячке боя — и все же. Не простят. И дети будут помнить, и внуки, и правнуки.
Не снимали б тогда, что ли. А если снимали, чтоб запугать, застращать живых, то это еще более опасная глупость: не на тех напали.
И все-таки самое страшное не это. Жестокость, бесчеловечность вползает в нашу повседневность. Зарождаясь с отношения к врагу, самооправдываясь, перекидывается, как болезнь, и на все вокруг и внутрь каждого из нас. Зачастую уже и не осознаваемая таковой.
Трупным ядом веет над Россией.
Несколькими месяцами позже вновь увидел сходную картину. Тоже по ящику. Но теперь уже не из Чечни, а прямо из Москвы. Из Шереметьево. Ворота страны, ее визитная карточка. Разбился Артем Боровик, журналист и издатель — к слову говоря, вместе с чеченским нефтяным магнатом Зией Бажаевым, на его, Бажаева, самолете. В этот же день, двумя часами позже, Сергей и сам приземлялся, вместе с дочерью, в этом же аэропорту, но картину катастрофы — или после катастрофы — наблюдал, слава Богу, уже не вживую. Девятое марта, гололед. Но никакой непролазной грязи, тем более на взлетной полосе, ничего экстремального, что не позволяло бы (может быть, вытаскивая трупы, в Чечне опасались снайперских пуль, потому и скрывались в броне?) спокойно, на носилках перенести тела погибших в надлежащее место. По-людски. Нет. Их тоже — свои своих — тащили волоком! Жестокость нарастает, как нарастает исподволь глухота или — одевая коростой живое — катаракта… И мы уже перестаем видеть и слышать ее. Вокруг. В самих себе. Привыкли.
И если есть люди, представители противоборствующего народа, вышагивающие из этого круга ненависти, им надо тотчас, убежден Сергей, подавать руку. Пока это, несомненно, одиночки. Но это ненависть приходит ко всем разом, преодоление же ее, как и прозрение вообще, процесс интимный, он, возможно, и достигается-то лишь одиночеством. И такая рука не должна повиснуть в воздухе без встречного жеста доброй воли. Дружат не народы — они лишь воюют — дружат отдельные, конкретные люди: такова еще одна горькая истина, вынесенная Сергеем из этих полутора десятков лет.
Сергей не преувеличивает свою дружбой с Мусой. Не возводит ее в национальную степень. Но и не преуменьшает тоже. Муса, как и Сергей, любит Лермонтова (впрочем, найдите чеченца, который не любил бы Лермонтова, они даже веруют, что в поэте течёт и чеченская кровь). Удивительное дело! В бою Лермонтов был горяч, полон азарта и, конечно же, неподдельного, нелитературного запала, ненависти — командовал сотней «охотников», иными, современными словами, «спецназовцев», что даже форму игнорировали, выряжались, кто во что горазд. Вот характеристики разных, в том числе и по отношению к Лермонтову, принявшего свою сотню из-под руки легендарного бреттера Руфина Дорохова, когда тот получил очередное боевое ранение, очевидцев и сослуживцев:
«Лермонтов собрал какую-то шайку грязных головорезов. Они не признавали огнестрельного оружия, врывались в неприятельские аулы, вели партизанскую войну и именовались громким именем Лермонтовского отряда…»
«…В этот миг увидел возле себя Лермонтова, который словно из земли вырос с своей командой. И как он был хорош в красной шелковой рубашке с косым расстегнутым воротом; рука сжимала рукоять кинжала. И он, и его охотники, как тигры, сторожили момент, чтоб кинуться на горцев…»
В красной шелковой рубахе с косым воротом. Не по форме, не по форме, Михаил Юрьевич. Прямо-таки провозвестник Есенина и Шукшина.
Как видим, поручик Тенгинского пехотного полка вполне самозабвенно занимался тем, что сегодня грамотно определяют как наведение конституционного порядка в Чечне, а позавчера с солдатской прямотой именовали «усмирением». И тем не менее — любят. Может, потому что и он любил их. И мирных, среди которых были и его кунаки, и не очень. Во всяком случае ни в одном произведении не дал взять над собой, в себе верх инерции боя, шоковой инерции ненависти: никто не оставил миру — и самим же чеченцам в том числе — их столь одухотворенные и даже идеализированные образы, как поручик, партизан, спецназовец, бреттёр, врывавшийся в аулы, Лермонтов. Особенно женские…
Когда один хороший Серегин товарищ, полковник, командир полка, молодой еще, но совершенно несгораемый, дубового кроя, шкаф с нашивками за ранения, рассказывает, вернувшись из очередной «командировки» (еще какой сгораемый — с лица его круглый год не слезает дубленый, кумачовый горный загар: то летний, то зимний, почти горнолыжный, ибо командируют его на юг с его спецназовским полком и когда водка теплая, и когда ох как студеная) рассказывает о стычках с чеченцами, то заканчивает всегда почему-то одной и той же раздумчивой фразой:
— Духовитый народ….
Вполне лермонтовской.
…Футбольная команда «Динамо» играла с ЦСКА. По телевизору шла прямая трансляция игры. Серегин несгораемый шкаф был тогда еще довольно худощавой армейской тумбочкой. Но у него, тогда еще командира батальона, уже имелась неплохо оборудованная штабная землянка, в которой даже телевизор наличествовал. Весь офицерско-прапорщицкий состав батальона в землянку набился, некоторые спины, не вмещаясь, даже в притолоке торчали. Войска-то внутренние, и «Динамо» — самая что ни на есть единокровная команда. Грех не воткнуть заклятым друзьям — соперникам! Болели за своих не просто до хрипоты, а до натуральных салютов. Каждый динамовский гол отмечали залпом приданной батальону миномётной батареи. Команда «Пли!» прямо по спинам, как по бикфордову шнуру, и бежала, пригнувшись, от самого экрана, от комбата непосредственно в жизнь. То есть — к юному лейтенантику, который стоял, раздваиваясь душой и телом, между землянкой и батареей и только по этим животрепещущим потным командам и ощущал перипетии знаменательного матча между ВВ и ВС. После двух залпов тот же лейтенантик по тем же спинам и сообщил комбату, что в расположение батальона, прямо к землянке, явилась делегация старейшин одного из ближайших чеченских сёл.
— Что там еще за депутация? — нехотя вылез, оторвавшись от почетного места на устланном хвоей земляном полу, из парной землянки комбат. Действительно перед самым входом стояла группа стариков в мерлушковых папахах. Завидев старшого, кланяться не стали, но правые ладони, все как один, к левой стороне груди прилежно приложили.